Даже если запастись теплой одежонкой, лыжами, спичками, топором и т. д. и т. п. то все равно, чтобы не заплутать, нужно иметь в своем распоряжении компас и ясную погоду. Хотя на компас, после того, как выяснились все милые подробности истории этого местечка надёжи никакой не было. Да и самого компаса тоже в наличии не имелось. Что до ясной погоды то тут все было еще хуже. Погода была дрянь. Хмарились серые тучи, сыпало снегом, все вокруг было с непроглядом и за сто шагов очертания едва угадывались.
Снегу же насыпало и намело столько, что без лыж и думать было нечего отправляться в путь. Лыжи, впрочем, были. Старые, охотничьи лыжи, в количестве одной пары. И думать было нельзя, чтобы прибрать их себе и бросить здесь Григорьича без столь необходимого снаряжения.
Пораскинув мозгами я решил, впрочем, что должен быть в Молебную и какой—то иной, более короткий путь. Через лес, через чащобу, через тайные тропки должна была вести в Молебную дорожка. Многое на это указывало, в частности те редкие обрывки разговоров в Молебной про некий скит, откуда таскались всякие лечебные травки.
Я попробовал расспросить Григорьича. Григорьич на любые вопросы отмалчивался. Или отбуркивался в бороду парой маловразумительных слов. Я подступился серьезнее. Взял, что называется, быка за рога. Бесполезно. Поднажал, даванул. Напрасно.
Ясно было, что атака в лоб не задалась. Все мои потуги только еще больше разожгли в Григорьиче недоверие. Теперь нужно было затаиться, выждать, замыслить какую—то хитрость и хитростью этой таки обвести упрямого отшельника вокруг пальца. Но на это требовалось время. А ждать я не мог, да и не хотел. Любящее сердце не может ждать. Оно рвется в силках и оковах, стремиться на волю, распаляется и раскаляется настолько, что начинает жечь все вокруг. И в первую очередь разум.
Этого—то я и боялся. Боялся повреждения разумом, выхода за какие—то рамки и пределы или наоборот, отупения, остекления, неподвижности и прострации. Нужно было что—то делать, чем—то себя занять. И, так как руки мои были целыми, и руки эти кое—что умели, я, в первую очередь, занял их.
Труд освобождает — так гласила печально известная надпись на воротах концлагеря. Я не знаю, насколько он освобождает физически, но нравственно подневольный труд освободить не может. А вот когда в охотку… Когда руки чего—то приглаживают, прилаживают и в душе что—то сглаживается, занозится меньше, вытягивается в струночку и начинает, наконец, звучать. И тут уж неважно как звучит душа — уныло ли, радостно или с надрывным пафосом. Главное — она играет.
Я сыскал на кровельке, средь хлама и охвостьев веток, ржавый топор. Инструмент был без топорища, с лопнувшим всадом, видать по нему лупили чем—то тяжелым, да перестарались, но для моих целей и такой калека был что надо. Я отчистил его, подточил на камне и взялся за работу. Перво—наперво остругал плахи наших с Григорьичем лежанок. Остругал, это конечно приврано, рубанка у меня не было, но стесал топориком верхний, почерневший слой дерева, и как мог сравнял плоскость. Меньше стало бугров, сучин, уклонов и укосов.
Григорьич увидев мою работу даже не ухмыльнулся, лишь угрюмо буркнул что—то в косматую бороду. И то ладно — хоть не отругал. А кто их знает — этих отшельников в самом деле? Живет он себе, живет, десятилетиями привыкает к тому что всю ночь в бок сучок впивается, а тут приходит кто—то и на тебе, стесывает такой ставший тебе милым предмет. Сносит его под корень. За это, пожалуй, и балясиной по хребту можно получить. Но я не получил. А раз не получил — значит, можно сказать удостоился похвалы. Оно все же иногда бездействие лучше, чем действие. Такая вот немудреная философия.
Итак, у меня было одобрение Григорьича и я продолжил. В доме стало чище и светлее. Все что надо было отскоблено, все что надо — отдолблено. Все что скособочено — выправлено, все что торчало — подоткнуто.
Даже собаки, обычно норовившие по—хозяйски заскочить в избу, едва отворялась в двери щелка, теперь проникали с опаской, как бы виноватясь. Раньше они, бывало дело, даже поварчивали когда я выдворял их прочь — рыкали да кряхтели, мол, дескать, нашелся тут хозяин, здесь мы хозяева, а ты гость. Теперь же, после наведенного мною порядка и обустройства все переменилось. Со мной начали считаться и при выдворении умные псины уже беспрекословно трусили на улицу.
Григорьич, меж тем, отмалчивался. От него по—прежнему не было слышно ни одобрения, ни порицания. Мол, как будто так оно и надо. А в доме между тем у меня все дела закончились. Нет, оно конечно нет предела совершенству, но есть грань, когда до определенной необходимости перестроенный быт начинает перерастать в комфорт. А это уже дело хозяйское. О комфорте должен заботиться хозяин, а об уюте — хозяйка. Я же себя хозяином здесь не чувствовал и потому перенес сферу действия на улицу. Решил расширить, так сказать, ареал обитания. Освоить окружающее пространство. И лучше бы я этого не делал.
8.