Вот кто убил Капусту. Убил в спину, воровски, боясь встретиться с ним взглядом. Убил и с умыслом положил на дороге, должно быть желая напомнить этим ему, Хмельницкому, что и его должна постичь такая же доля. Он опустил кинжал в седельную суму и, подняв вместе с казаками Лаврина Капусту, посадил его на своего копя. Конь начал упираться, забил копытами, но гетман прижал конскую морду к груди, шепнул что-то на ухо верному другу, и конь, дрожа всем телом, покорился.
— Лученко, обыскать корчму, землю перерой...— и, уже не слушая, что отвечал есаул, гетман шел отяжелевшими шагами, держа в правой руке шапку, а левою ведя за повод коня, на котором, придерживаемый с обеих сторон казаками, качался в седле мертвый Капуста,
Позади, спешась, шла свита.
Медленно прошел гетман, ведя за повод коня, по улицам Чигирина к гетманской канцелярии. Уже предупрежденная гонцом, выстроилась казацкая стража. Когда вошел во двор, на крепостном валу однажды ударила пушка, салютуя Чигиринскому городовому атаману. Перед крыльцом стояла генеральная старшина, тревожно глядела на гетмана. он не посмотрел ни на кого, не отвечая на низкие поклоны, только прикоснулся губами к бледному лицу Ганны, бережно снял с коня Капусту и вместе с полковниками понес его в покои.
Долго стоял он над скамьей, на которую положили Лаврина. Кто-то уже прнкрыл ему глаза золотыми талерами. Бледное, задумчивое лицо Капусты было сосредоточенно. Что-то похожее на виноватую, стыдливую улыбку застыло на крепко сжатых губах под тонкой черной полоской усов. Будто он прилег только на скамью отдохнуть, и ему даже неловко перед старшиной и перед гетманом за эту мгновенную слабость.
Осторожно подошел к Хмельницкому Лученко, тихо сказав:
— Пришел протопоп Ананий с монахами.
— Зачем? — спросил Хмельницкий, а после, точно догадавшись, махнул рукой, опустился в кресло и, обхватив голову руками, сидел, окаменевший, уставясь глазами в стену.
Так он просидел неподвижно до ночи. В покоях суетились, положили городового атамана в гроб и поставили гроб посреди палаты на стол, покрытый войсковыми знаменами. Горели неровным, мерцающим пламенем свечи. Пахло ладаном, гнусаво читали молитвы попы. Хмельницкий сидел недвижимо, ничего не видел и ничего не слышал. С каждой минутой он ощущал все больше и больше, какое страшное горе постигло его, какое преступление совершили иезуиты.
Ad majorem Dei gloriam! К вящей славе божией! Это они, «вызувиты», за этими лживыми словами скрывали свою подлость, свою злобу, свои злодеяния, коварство и измену. Палачи и выродки! Изуверы и висельники! Людоеды! Ненавистники солнца и жизни! Есть ли на свете такие слова, которыми можно выразить всю подлость этих чудовищ?
Подошла Ганна. Умоляла: «Пойди отдохни немного!» — он и ей ничего не сказал. Точно голоса ее не слышал, точно не видел ее скорбного лица. Почтительно стояли перед ним Мужиловский и Пушкарь, ожидали,— может, взглянет на них? Но он не видел их или не хотел видеть. Разве могли они понять всю страшную силу его нежданной утраты? Разве могли они ощутить все коварство сатанинского отродья иезуитов?
И когда уже настала ночь и медленно опустели покои, остались только попы да казаки-чигиринцы, замершие в головах и ногах городового атамана с обнаженными саблями в руках, он все еще сидел неподвижно в кресле, тяжело опершись локтями на поручни, не отводя налитых кровью глаз от спокойного лица Лаврина Капусты.
Ведь Лаврин шел с ним, плечом к плечу, все эти годы, от Желтых Вод, стремя в стремя шли их кони по полям битвы, из одного ручья пили они горе и радость, одно солнце грело их, одни попутный ветер напрягал их крылья, одну хлеб-соль ели, не было радости у одного, если не было у другого. Кому же, как не Лаврину, мог все потаенное высказать, кому, как не Лаврину, мог доверить то, чего бы и Ганне не доверил? И вот теперь, когда вышел родной край на светлую дорогу, когда был в силе и счастье достиг нутой свободы, Капусту лишили жизни... Кто же виноват? Кто недоглядел? Кто выкопал западню, занес подлую руку свою и воровски вонзил нож в спину? Кто? Кто?
За окнами ветер шуршал листвой. Приносил приторный запах жасмина. Сгибалось, прыгало пламя восковых свеч, и диковинные тени скользили по стенам покоев.
А он все еще вел немую, никому не слышную беседу с Лаврином Капустой, добиваясь от него какой-то правды, какого-то признания. И то, что Лаврин загадочно молчал, только ему одному видимою виноватою улыбкой встречал все его вопросы, рожденные пеперепоснмою мукой, жгло душу, разрывало сердце.