— Казаки кровь проливали, жизни не щадили, а многие и света белого уже по увидят. Сирот да вдов для того разве оставили, чтобы мы этим торговали? Чтобы на их смерти да крови мы с тобой, пан кошевой, барыш Получали? А?
— Да ты спятил? — замахал руками кошевой. — Опомнись!
— Это ты от жадности спятил,— грозно проговорил Гуляй-День.— Ты и дружки твои. Кровь казацкая—пожива для вас, пауков! Иуду хочешь из меня сделать? Предателя? Есаульством купить меня задумал? Собака! Погоди, скажу гетману, отпишу Лаврипу Капусте, какие мысли в голове твоей поганой! — пригрозил Гуляй-День, вставая.
— Ты того... Ведь я это все в шутку,— торопливо говорил кошевой, не в силах даже подняться и кляня себя за глупую откровенность.
— Тебе шутки, а людям муки! Чем ты лучше иезуита шляхетского? — спросил Гуляй-День и, не дождавшись ответа от перетрусившего кошевого, который дрожащей рукой потянулся к пистолю, проговорил: — Ничем! Одной матери-волчицы выкормыши! Ты за пистоль не берись! Изрублю на куски — и не пикнешь...
Гуляй-День положил руку на эфес сабли. Не оглядываясь, пошел к выходу и уже на пороге бросил через плечо:
— Пленных прикажу отвести в Кодак, туда же и князя отправлю. А тебе, коли в живых хочешь остаться, совет — выкинь из головы предательство.
...Третьего гонца послал в Чигирин кошевой Леонтий Лысько. Но на этот раз верный казак повез не грамоту, а наказ — глаз на глаз передать генеральному писарю, милостивому пану Ивану Выговскому, совершенно секретные вести, какие доверить бумаге никак не можно.
Сечевому писарю Лысько шепнул — пустить слух среди казаков: мол, низовики и их атаманы хотели ширинского князя и пленников отпустить за великий выкуп, поделив его меж собой, но кошевой такое своеволие запретил, приказав пленников отправить в Кодак.
…Тщетно ожидали тем временем за Перекопом добрых вестей от ширинского князя,
Карач-мурза просидел неделю, начиная от святой пятницы, в Ильмень-Караване, пограничном улусе. Хан повелел дождаться добрых вестей ы привезти их в Бахчисарай,
Карач-мурза ждал. Отсыпался, Валялся, лениво потягиваясь, на подушках в кибитке ильменского бея Менгли, слушая разные разности. В канун следующей пятницы Карач-мурза забеспокоился. Понял — радостных вестей не будет. А к вечеру чабан-татарин, возвратившийся из-под Казикермена, рассказал о поражении, какое понес ширинский князь.
У Карач-мурзы глаза полезли на лоб. Почесал под мышкой. Менгли-бей знал — это плохая примета. Это означало — Карач-мурза в затруднении.
Затруднение было немалое. Как предстать пред очи Ислам-Гирея с такой позорной вестью? У Карач-мурзы похолодели пальцы на ногах. Сунул ноги в камелек. Приказал позвать чабана. Старого татарина втолкнули в кибитку. Он упал в ноги мурзе, заголосил, точно ширинский князь был его кровным родичем, по меньшей мере братом.
Карач-мурза пнул чабана ногой в голову. Велел рассказать все по порядку. Чабан глядел на ноги мурзы, на расшитые золотом сафьяновые сапоги. Поднять глаза на лицо вельможного Карач-мурзы он не осмеливался.
Выслушав рассказ чабана, Карач-мурза приказал закладывать лошадей.
От ударов ветра содрогался шатер. Мигали свечи на низеньком столике.
Карач-мурза опустился на колени, закрыл лицо руками и начал творить намаз.
Наступила святая пятница.
Менгли-бей, по примеру мурзы, тоже стал на колени.
На минарете Караван-ильменской мечети заголосил муэдзин.
...Еще по дороге, кутаясь в овчину в глубине просторной, выстланной коврами повозки, Карач-мурза понял: поражение ширннской орды и пленение князя Келембет-Гамзы было черным знамением для Бахчисарая,
Карач-мурза теперь знал — этой весной орда на Украину не пойдет.
Между тем весть о поражении ширинской орды долетела уже до крепостей Казикермен, Джанкермен и Исламкермен.
На всякий случай в улусах за Перекопом затрубили в трубы и довбыши[10]
* ударили в котлы.17
Больше года прошло, как Стах Лютек возвратился в свою Марковецкую гмину. Ничто не изменилось дома с той поры, как Стах ушел к Костке Напирскому. На родине его встретила та же покосившаяся хата, только еще глубже осела она своими серыми стенами в землю. Поседела его Ганка, а Марылъка стала выше ростом.
Светил сквозь дырявую крышу в почернелую от дыма хату день божий. Стах присматривался ко всему и ко всем, помалкивал. Залез на печь, укрылся с головой ко-беняком и притворился, что спит, хотя и не смыкал глаз.
Из памяти, из сердца, из души никаким железом не выжечь того, что испытал, что видел и слышал Стах Лютек.
Нет уже Костки Напирского. Казнили его смертью. Поотсекали головы многим повстанцам.
Стаха Лютека тоже, по повелению коронного гетмана пана Потоцкого, били палками по спине и ниже, привязав его перед тем к позорному столбу на самой большой краковской площади, перед королевским замком Вавель.