Вспарываю кожу на запястье. Ощущения, оказывается, такие же, как если оцарапать руку листком бумаги: сначала холодок в позвоночнике и плечах, только потом, с большим опозданием, — больно. Совсем чуть-чуть больно.
Крови нет. Кожа странно отслаивается от моей руки мокрым лоскутком, под ней я вижу маленькую, из тончайшей пластмассы, пластину с двумя аккуратными плоскими кнопками. На одной значится: ПЕРЕЗАГ, на другой — ВЫКЛ.
Какие еще Живые? Их нет. Они проиграли.
Так вот, значит….
Но для меня — что это меняет?
Конец революции я помню довольно смутно. Последнее, что я помню: день, когда написала очень мелкими буквами, на очень маленьком кусочке бумаги, одно слово: «умереть» — и отнесла его вниз, к статуе; вниз, где были только
И статуя помогла мне.
Но для меня лично — что это меняет?
Для меня — по памяти собранной тем, кто не мог без меня жить (куда же он делся в тот день, почему не вернулся домой? И почему не дождался меня, новой меня потом? Проиграл… Они все проиграли). Для меня — по памяти собравшей его, без которого не могу я.
Для меня — что это меняет?
Не могу больше, все равно не могу больше.
Немного медлю, решая: ПЕРЕЗАГ или ВЫКЛ.
Вру, я уже все решила — просто тяну время.
Выключаю воду, сажусь на дно ванны, мягко нажимаю на кнопку.
Семья
Дима прибежал на перрон всего за две минуты до отхода поезда, еще с минуту, часто дыша на проводницу мятным перегаром, рылся в карманах куртки в поисках билета; наконец, по-хозяйски облобызал розовощекую спутницу и метко ввалился в покачнувшийся вагон.
В купе, кроме него, никого не было. Задумчиво мотаясь из стороны в сторону и тихо матерясь, Дима долго боролся с влажным постельным бельем. Одержав победу, со стоном взгромоздился на верхнюю полку, засунул кошелек под подушку и немедленно уснул.
Во сне Диме мерещилось, что на каком-то ночном полустанке в купе вошел потный толстяк с маленьким чемоданом и старомодной тростью в руке. Сел, отдуваясь, у окна, стянул с себя облезлую шапку из больного черного кролика. Под кроликом обнаружилась лишь половина головы, сиротливо ютившаяся на короткой, в тюленьих складочках, шее. Верхняя часть черепа необъяснимым образом отсутствовала: не было ни лба, ни затылка, ни темени, словно все это аккуратно отрезали прямо по линии бровей и сняли, как проржавевшую крышку с походного котелка.
— Инвалид, — слегка извиняющимся тоном представился пассажир.
— Ды-ы… — неразборчиво мыкнул Дима в ответ.
Дальше ехали молча. Пухлой рукой с неухоженными, под корень обгрызенными ногтями инвалид лениво залезал к себе в голову, сосредоточенно там ковырялся, вытаскивал большие круглые виноградины и без особого аппетита жевал. Винограда в голове было слишком много; когда поезд качало, фиолетовые мускатины рассыпались по полу, толстяк, чертыхаясь, лез их поднимать, и из дырки вываливалось еще больше, целые гроздья.
— Угощайся. — Он по-хозяйски сунул Диме под нос пригоршню, но тот отказался, сообразив, что виноград, скорее всего, немытый. — Ну, как хочешь, — обиделся инвалид. — А то, может, курочки? — Суетливая пятерня с готовностью зашуровала где-то на самом дне головы. — У меня тут… с чесночком.
Дима отказался и от курицы тоже, и толстяк, заскучав, вернулся к окну. Долго сидел, уставившись в мельтешащую темноту, покусывал заусенцы на пальцах. Потом встал, пошел выкидывать виноградные и куриные косточки.
Аккуратно, чтобы не просыпать остатки закуски, улегся.
Утром Дима проснулся с привычной головной болью и совершенно новым тошнотворным ощущением, что накануне он случайно проглотил десятка два улиток, которые теперь медленно умирали у него в желудке, извиваясь в последней агонии. Вчерашний толстяк в купе действительно наличествовал. Впрочем, свою крышку он, видимо, уже отыскал и приладил на место: голова выглядела вполне буднично и яйцевидно. Дима неприветливо сполз с верхней полки, покачиваясь, добрался до изгаженного туалета и в несколько заходов избавился от копошившихся внутри него тварей. Стало полегче.
Когда Дима вернулся, в купе, кроме толстяка, обнаружилась еще какая-то девица. Дима решил, что она, вероятно, все время спала на верхней полке, но он ее не заметил, потому что она была совершенно плоская и под одеялом не различалась. Теперь девица сидела у окна и сосредоточенно снимала с одежды налипшие за ночь белые катышки — продукт полураспада видавшего виды железнодорожного белья.
Есть не хотелось. Дима присосался к гигантской «Аква Минерале», выпил не меньше трети и уполз к себе. Девица рассеянно проводила его взглядом и продолжила отковыривать от футболки беленькие. Каждую беленькую она сначала пристально рассматривала, затем теряла к ней всякий интерес и стряхивала на пол. Временами девица замирала и с отрешенным видом погружалась в созерцание своих ногтей — на ногтях был французский маникюр: розовые серединки с белыми кончиками. Потом выходила из транса и снова принималась себя ощипывать.
Из соседнего купе доносился пронзительный голос мальчика, исступленно вопившего:
— А это кто?
— А это кто?
— А это кто?
Ему вторил приятный, грудной женский голос: