Ах, Русь, Русь. Как мало в тебе силы, могущей сколько угодно лет или поколений носить свое золото в абсолютном холоде чужих краев, как англичане, которые никогда ни на каком острове не перестают быть англичанами. Мне поближе к печке, "в толпе укрыться", ибо жизни в себе на
Благодарю за то, что, хотя мне 30 лет, я еще не помирился, не сдался, один в пустыне сужу народ свой и презираю его за рабство и жуликоватую дрожь в лице, которую в себе так знаю, в прошлом русский или рабский. Мужайся, душа моя, не из такого горячего теста, а из стали делаются доисторические герои, среди которых ты хотел бы жить, а без которых тебе довольно и Бога, и медленной верной весны, уважения ко всему в сердце.
Пусть поедет и поплатится, ибо тот, кто жизни в себе не имеет, должен смириться и принять рабское стадо, в которое превращается народ под лапой хозяина.
День вчера прошел в шатании по кафе и в трате денег, так всегда становится жалко денег, когда стыдно за отношения, и больше всего ее ложь, что она говорит о своей любви и здесь же, придя домой, пишет, что я поняла, что это нужно было ему сказать и т. д.
Нина вдруг исчезла совершенно, как бывает, когда любовь есть лишь воспоминание о любви, вспомнил и забыл. Гордый наташин голос на Place Saint-Michel у трамвая напомнил о реальности, об опасности, о зависимости, о счастье. В злобе ткнулся еще раз в Hôtel de Venise, но о Нине уже не спросил даже, а только о Лиде, и с облегчением явным пошел, оледенев от холода, к Татищевым, куда явился со своим харчем и был принят милостиво, залюбовавшись опять покоем дининых черт и благородством ее греческого низкого лба, за которым все случается только раз в жизни и навсегда. Нажравшись, поник головой и, почему-то вдруг понравившись ей, успокоился и, падая от сна, доехал домой и завалился в долгие и странно счастливые сны о Дине, Наташе и каких-то речных путешествиях.
Сперва я был рад, что тело его так уступило под рукой, и все русские были рады, что били, ругались, нарушили благопристойность. Домой шел в солнечной свежести весны, тысячи потерь, тысячи подлостей. Смеялся, сорвавшись опять с обрыва, не работая, не любя, без денег, без места в жизни, один против всех вещей, смеясь от скандального, гнусного, но несомненного величия своей жизни, которое сотнями способов отражается в глазах, особенно женских, и опустившемуся сердцу по-геркулесовски было приятно это вырванное признание. Malgré tout[164]
.И только с Наташей сердце корчилось искренно от прилипших чужих духов, чужих телесных сладостей и молило ее вмешаться более низким, более мужицким, более простым и русским тяжелым способом в жизнь, молило ее попробовать верности, работы, благопристойности. Но гордая ее, так "европейски" аристократическая жизнь в безумии своей чистоты отстранилась, повторяя на разные лады "самое лучшее или ничего" – вечный духо-звериный напев свой, не видящий реальности перед моей грязной, похудевшей и глубоко опустившейся мордой.
В кафе по-пьяному братались в обреченности своей русской нашей подлой, ни на что не похожей стихии, и Проценко был просто красив.
Проснулся с мягким, но все сковывающим зажимом ужаса, до чего я себя довел, пропил, прохамил. Но, идя без пиджака за яйцами и газетой, вдруг по-рембовски обогрелся, выпрямился на солнцепеке, вернувшись в знакомую гордость распутного безумия духа.
Кстати, Нина ни на одно мгновение не была та, спокойно весенняя, просто это было дивно пахнущее, мягкое, молодое, барское (что так важно для меня) тело, ярче, но в том же роде уступающее, как тело Сони и Вали. Так что Наташа не поняла, что это теперь другая, земная, мягкая, нестрашная Нина (все, что я люблю страшно мне), что это для меня меньше, чем rien[165]
, и что сердце мое радовалось непоправимой грубости скандала: «Иди и водись с жидами!».Хам, собака, сволочь, подлец, но безумец духа, un irresponsable spirituel[166]
, как презрительно больно сказал наташин голос в телефоне, потому что моя оголтело животно духовная грубость ударила ее при Шиловском, в странном воздухе ее лучшей, совершенно взрослой, возвышенно моральной души, и она едва отвечала, выпрямившись от обиды, тем любимым жестом оскорбленной Деметры.