Брат Теодор выслушал его молча и погрузился в долгие раздумья. В наступившей тишине Радошу казалось, что он слышит тиканье наручных часов. Прощальный подарок гёттингенских коллег, изготовленный на заказ швейцарской фирмой «Адарис». Он упрямо надевал их каждый день — ради памяти. И бессмысленной надежды.
— Вероятно, у вас синдром Шарля Бонне, — наконец молвил бонифратр. — Я знал одну пациентку с похожими расстройствами. Славная старушка, всю жизнь посвятившая воспитанию детей и внуков. Она была неграмотная, не умела читать и писать, но очень любила рассказывать сказки. Когда она стала видеть людей и животных перед ослепшими глазами, это не напугало её, а стало сюжетом для новых историй. Сначала было сложно, но, подчинённые силе воображения, красочные картины сплелись в удивительную добрую сказку, каких ни мне, ни её внукам прежде не доводилось слышать. Сражённая неизлечимым недугом, она победила его, научилась им управлять, заставила коварную болезнь служить её собственной воле. По просьбе той женщины я записал её рассказы. Она была по-настоящему счастлива и отошла в иной мир умиротворённой. Я могу сделать это и для вас…
Радош недоумённо хмыкнул:
— Разве вы не должны говорить, что эти видения — послания дьявола и всё такое? Что нужно побеждать их постом и молитвой, а не идти у них на поводу?..
Брат Теодор смущённо усмехнулся.
— Мне казалось, проповеди вам не по душе. Но, если настаиваете, могу сказать только, что траектории мироздания неисповедимы.
Вероятности миров, траектории частиц…
Глаза Радоша ослабли настолько, что даже в самых сильных очках он не мог разобрать на бумаге ни слова. Строчки сливались друг с другом, плыли, затмеваясь к тому же несуществующими знаками и буквами незнакомых языков. Брат Теодор читал ему вслух статьи по физике и астрономии из исправно выписываемого журнала, а когда тот уходил, учёный погружался в глубокие размышления, постепенно переходившие в созерцательную полудрёму.
Пусть смерть повременит.
Ведь звёзды всегда оставались в его уме. И мозг, избавленный от значительной части отвлекающих импульсов внешнего мира, теперь работал живее, чем прежде.
Незавершённая работа не давала Радошу покоя. Та самая упрямая затменно-переменная звёздная система с неисчислимым периодом изменения яркости. Астроном никак не мог взять в толк, каковы должны быть компоненты двойной звезды, чтобы вызывать столь странные колебания кривой блеска. Начав разбираться с невообразимо запутанными графиками задолго до болезни, он так и не успел выяснить, есть ли какая-то закономерность в этом видимом хаосе.
Теперь Радош не мог просмотреть свои старые записи, бесполезными грудами захламлявшие тесную комнату, чтобы найти ошибку или хоть какую-то подсказку, пропущенную ранее. И оставалось только вспоминать, перебирать наугад пыльные бумаги на ветхих полках шкафов, взгромоздившихся до потолка в огромной библиотеке его памяти.
Сначала всплыли формулы и графики — Радош так сроднился с абстракциями, что числа и схемы без труда рисовались воображением, тогда как по своей воле наглядно представить звёзды или хоть какие-нибудь образы видимого мира ему не удавалось.
Это пришло позже — во сне ли, наяву, — трудно сказать, да и не важно вовсе. Шум внизу тогда стоял невыносимый: крики, ругань, звон бьющейся посуды — и голова от этого тоже билась изнутри, раскалывалась на части. А потом всё стихло — и за окном серебристыми колокольчиками защебетали тонкоголосые птицы. Крохотные, златопёрые, с острыми малиновыми клювиками и яхонтовыми глазками, мерцающими на свету. Радош не видел их — не видел глазами, но точно знал, как они выглядят.
«Это радости, священные певуньи янтарного Аграниса», — подумалось само собой.
Впервые за всю жизнь он ощутил себя зрячим — более зрячим, чем до того, как ослеп. В темноте закрытых глаз он ясно видел то, чего не смог бы различить самый совершенный телескоп.
Он увидел пятизвёздную систему целиком.
И узнал её.
Это было так давно, что казалось всего лишь грёзой, презабавным вымыслом, полубессвязным, как предсонные образы утомлённой фантазии, распластавшей крыла над бездной хаоса в свободном полёте.
Это было так нелепо — не верилось, что это происходило на самом деле.
И всё-таки это было. В молодости. В Гёттингене.
Только с кем?
Их было пятеро — это Радош помнил точно.
Один — непонятно как затесавшийся в их компанию студент с медицинского факультета, который и предложил эту глупую игру. Скорее всего, притащился за весельчаком Лáге с какой-то попойки. Кажется, Шульц. Да, Хельмут Шульц — и больше о нём ничего не запомнилось. Ни очертаний фигуры, ни образа, только поименованная тень — и то не факт, что правильно. И ещё голос — мягкий, усыпляюще спокойный — да странная ухмылка, по временам проступающая в безликом сумраке.
Строгая темноволосая женщина в чёрном платье — математик, приехала из России на стажировку у знаменитого профессора Гильберта. Ольга Филатова. От неё остались лишь отталкивающие ощущения холодной надменности и молчаливого самодовольства.