Северней Кустоная, где приютились тобольние поселки, на правом и левом берегу Тобола, — уже настоящая Сибирь. Говорят, юг Тобольской и Томской губернии весь такой: — степь, чернозем и береза. Эта часть Сибири — березовая степь. Вы едете сто, двести верст; говорят, можете проехать тысячу и другую, — и будет все одно и тоже: ковыльные и травяные степи, по которым разбросаны березовые рощи, от одной до тысячи десятин. Степь проникла и в леса, в которых то-и-дело попадаются поляны и полянки, покрытые ковылем и травами. Там и тут попадаются мочежины, заросшие низким ивняком, озерца в виде ям и круглые, с пологими берегами, в виде умывальных тазов, озера. Последние, то пресные, то горькие, иной раз бывают громадны: верст двадцать, тридцать в поперечнике. В иных рыбы столько-же, сколько воды. Трава, вода, чернозем и береза, — и больше ничего: ни жилья, ни людей, ни холмов. Даже кустов почти нет в рощах.
Я понимаю мужика, который бредил Кустонаем, — новым, вольным городом. Ни начальства, ни бар, ни волостного суда, ни потрав и порубок. Вышел из землянки, взглянул, — сердце смеется: так вольно. Я понимаю мужика, но его поведение в «вольном городе», его манера обращаться с «новыми местами» просто ужасают меня. Положим, тут иной раз заработать можно вдвое больше, чем «на старине», но мужик вместо того работает вдвое меньше. Пройдет несколько лет, земля выпашется, другой земли киргизы не дают, — и опять «тесно», опять начинай сначала, опять кончай тем-же, опять бреди снимать сливки «под Новый куст» или «на Китайский клин». Незаметно искатели новых мест разбаловываются, разлениваются, приучаются бродяжничать и почти все нищают. Наживаются только два-три кулака, которые за чудовищные проценты ссужают деньгами, а в голодное время хлебом, да кабаки, куда тобольние колонисты ежегодно сносят двести тысяч рублей.
На всех этих новых местах, за Уралом, как и в «старых» степных местах Европейской России, по выражению мужиков, «одним урожаем не живут», а нужно запасаться из предыдущих. Немцы, собравшись в русскую колонию из тридцати своих государств, прежде всего составляют Gemeinde, строют школу, строют запасный магазин и выбирают старосту, которому, ради поддержания порядка, вручается противозаконная власть — сажать под арест и даже келейно пороть. Наши тобольние колонисты, собравшиеся хоть и из тридцати разных губерний, но из одного и того-же царства, и не подумали ни о чем подобном, и при втором неурожае погибают — говорю я это не для красного слова, а буквально. Из сотни дворов в начале июля хлеб был только в одном, да и то для себя. Голодные приходят к счастливому обладателю хлеба и толпой становятся на колени: дай хлеба! А тот падает на колени перед толпой и вопит: оставьте хлеб моим-то детишкам! Куда кинуться за хлебом? Неурожай на сотни верст вокруг. Работ? — тут на вольных новых местах заработков нет; только десятый добудет у киргизов косьбу; но те платят точно на смех десять копеек в день на хлебе рабочего; а хлеб — два рубля пуд. «Худо, худо было на старине, — говорят тобольние колонисты, — а этакого горя мы не видали».
— Что-же вы запасов-то не делали?
— Да кто ее знает...
— Ведь податей ни копейки не платите?
— Ни копейки.
— Повинностей никаких не отбываете?
— Вестимо. Места-то новые.
— Только полтинник с десятины киргизам плотите?
Мужики и не отвечают. Малороссы укоризненно качают головами и молчат. Сангвиники-великороссы азартно чешутся и, кто чмокает, кто плюет, кто энергично восклицает: эх ма! Мордвины вытягивают вперед шеи и усиленно моргают своими умными светло-голубыми глазами. Черные чуваши в белом полотне глупы, как и всегда. Туляк из заводских рабочих, самый плохой из хозяев, вор и пьяница, пробует сказать что-то образованное насчет того, что «правительствующая власть обязана оказывать пенсион», — но малороссы, великороссы, мордва и даже чуваши взглядывают на туляка так, что он (мгновенно) умолкает и старается попасть в обший тон молчаливаго сокрушения, что к нему совсем не идет.
Кормить их? Конечно, кормить. Военнопленных турок — и то кормили. Но... но не пора ли нам меньше походить на турок?
Голод
В первой половине июля 91 года голод уже начался. Уже в Орске было неладно. Народа двигалось по улицам мало, а, кто и ходил, так вяло, как-будто бесцельно. По утрам, с пяти до восьми, проходили озабоченно и быстро, от окошка к окошку ряды просящих хлеба, Христа-ради или «прохожему». Первые — местные голодные, вторые — переселенцы. Но в Орске еще бодрились: за сто верст на север, говорили, есть и хлеба, и кормы, и работа.
Когда я миновал Елизаветинскую, далее которой предполагался урожай, стало ясно, что и тут не лучше. Травы как-будто зеленее, но хлеба жиденькие, редкие, слабые. Казаки новой линии кряхтели, но как-будто не по настоящему: здесь казаки богатые, есть запасы, а на корм накосят сухого ковыля, который коса не берет, но зато «бреет» сенокосилка.