В Николаевском стало уже жутко. Тут сошлись две беды: с юга засуха, с севера — кобылка (кузнечик Stenobathrus sibiricus). Степь и поля были почти уничтожены. Но и тут особого уныния не замечалось. Казаки были уверены, что их, вместе с казачками и казачатами, возьмут «на паек». Настоящая беда началась с Кустоная.
— Это — ад, это настоящий ад! — восклицает начальство.—Это... это... ад, да и все тут!
Стражники приносят и привозят ведомости имеющимся запасам хлеба, списки голодающих теперь, списки тех, которые потребуют помощи чрез две недели. Ведомостям подводятся итоги, составляются сметы, пособия переводятся на деньги... Получаются чудовищные цифры и суммы.
— Нет, это невозможно, невероятно! Это... это — ад!
Приходят толпы мужиков с котомками за плечами, бабы с детьми на руках, бабы беременные, худые девчонки, мальчишки без штанов и шапок.
— Видите, так каждое утро! Делаем что можем, но это... это — преисподняя! Клянусь вам!
Приходят группы шустрых как мыши и юрких как вьюны купчиков. Они купили хлеб, но их не выпускают, чтобы еще больше не поднять цен. Купчики обижены и протестуют. Протестуют и требуют поступления по закону, причем вытаскивают из боковых карманов прошения и жалобы со ссылками на законы. Жалобы написаны местными юристами, у которых на воротах выставлены огромные вывески: «Подают советы и сочиняют прошения».
— Извините, ваше высокоблагородие, говорят купчики такими голосами, точно они готовятся опустить в гроб родителей: — извините, но мы страдаем незаконно.
— Незаконно, но основательно. Хотя... это — ад, преисподняя и пекло вместе!
Вот, начались поселки. Тут хлеба уничтожены, травы тоже. Одни съедены кобылкой до самой земли, — и поля черны, а степи покрыты точно намелко изрубленной травой. Другие десятины пшеницы объедены сверху, и на поле стоят только пожелтевшие соломины, без колосьев и листьев. Некоторые поля еще зеленеют превосходной, крупной и сочной пшеницей, но колосья облеплены рыжесерой кобылкой, которая выпивает зерно. Спугнутые насекомые развертывают розово-красные крылья и отлетают на несколько саженей. Теперь кобылки не так много, но недели три тому назад и степь, и поля были покрыты ею почти сплошь, и ехать и идти приходилось под проливным дождем скачущих и перелетающих вспугнутых кузнечиков.
В поселках тихо, невесело, вяло. Мужики машинально бродят по дворам. Изредка проедет воз с молодым камышом или бурьяном, чем теперь и кормят скотину. Кабаки заперты (к сожалению, поздно). Лавочки закрыты. Один набрал воз березовой коры и думает, — везти или не везти его в город, за пятьдесят верст, на худой лошаденке, где за кору дадут ему двугривенный. Другой — в таком же раздумье над кучей угля. Третий, с своей бабой, нерешительно посматривает на скотину. Не продашь, — умрешь с голоду; продашь, — на долгие годы превратишься в нищего. И дают-то за большую корову четыре рубля. Ребятишки копошатся у берегов в озере, — роют молодое камышевое коренье. Бабы, таясь и совестясь, собирают лебеду. Лебеду несколько раз кипятят, чтобы вытянуть из нее горечь, сушат, толкут и с небольшой примесью муки пекут хлеб. Хлеб выходит черно-зеленый и горький, как хина. Из камышевых кореньев хлеб колется, точно шерстяной.
Вот молодая баба, высокая, худая, с потемневшим от голода лицом. Она стоит, ослабевшей рукой упираясь в притолоку двери, и ослабевшим голосом, точно тихо бредит, говорит:
— Ах, страшно! Страшно-то как! И днем ходишь, боишься; и ночью-то во сне все страшное видится. Наказание Господне и днем, и ночью чудится: так вот оно ветром и веет! Сама бы померла — ничего; а детей-то жалко. Как пуд-то купленный муки доедаешь, ужаса-а-аешься: где еще-то возьмешь?
Вот хозяин, у которого, говорят, есть хлеб не только для себя, — киевский малоросс. Этот молчит, вздыхает и делает постное лицо, но румяные хохлушки и шумливые дети его семьи выдают его. Он тоже в тревоге, и кругами да кругами, вздыхая да охая, и днем, и по нескольку раз ночью все ходит вокруг своего амбара. Но делает он вид, что бродит от горьких мыслей, которые не дают ему покоя, — согбенный, в «брыле», надвинутом на глаза, покачивая головою, стараясь глядеть в землю, но бросая быстрые взгляды по сторонам. Чаще всего ему попадается на глаза измятая рожа тульского фабричного, требующего от «правительствующей власти пенсиона». Ох, как не нравится хохлу туляк! Но хохол не выдает себя и снова качает головой и устремляет взоры долу.
Вот еще изба, — орловского однодворца. Он сразу объявляет, что он «почти благородный», и что у него встарину крепостные были, и что он двенадцать лет был на родине церковным старостой. Старик — сутяга и кулак. Он основал поселок, сняв у киргиз землю за тридцать копеек десятина и сдавая ее по рублю. Срок его аренды кончился; часть киргизов сдали землю прямо крестьянам поселка, другая часть сдана однодворцу, — и начался «процесс». Процесс клонится не в пользу «садчика», ему приходится плохо, и старый сутяга заводит всякие «кляузы».