Чувашское происхождение Исака показалось мне сразу сомнительным. Во-первых, имя, оно говорило о какой-то иной, знакомой мне национальности. Во-вторых, немалая комическая способность Исака: он отлично притворялся дурачком и чудачком, но видно было, что шельмец притворяется. В-третьих, у Исака была страсть вечерком не спеша, покуривая и сплевывая, поговорить и порассуждать.
Манера рассуждать тоже показалась мне очень знакомой. Дело всегда шло о вещах Исаку крайне посторонних и совсем непрактических, — например, о том, отчего родятся силачи, подобные тому, который показывал фокусы в балагане у менового двора.
— Это от хорошей еды сила, — слышу я у себя под окном рассуждения Исака. — Харч хороший, ну и сила в тебе густеет... Я видел, что харчи-то делают! В своей же деревне видел. Мужик молодой, Карп, на моих глазах вырос. И мужик же стал здоровый как вол! Да и что! Мать до пяти лет кормила, а отец до семнадцати годов работать ничего не давал... Так, ходит как дурачок! Руки, ноги — словно столбы. Сапога себе на кирмаше добрать не может!
Слово
— Исак ты не чуваш! — воскликнул я, выглянув в окошко.
— Нет, не чуваш.
— Ты могилевский.
— Нет, витебский, — конфузясь ответил Исак.
Как Третьяковский был вечным тружеником, так белоросс — вечный батрак. Ни в числе идущих переселенцев, ни в числе осевших я не видал белороссов. Белоросс уходит одиноким и из батраков никогда не выбивается. Мы с Исаком разговорились. Оказалось, он таки повидал свет и очень этим гордился. Он был и под Херсоном, и во Владимирской губернии, в Закавказье на Дону, в Риге и в Семипалатинске. Везде он был в батраках. Самое лучшее воспоминание он сохранил о херсонских хохлах, потому что «хохлы вот как богаты: воды пить не дают; пей молоко!» В Семипалатинске при нем «церковь начали строить». В Риге будто-бы есть дом «в одиннадцать этажей, один на одном». В Владимирской губернии «не очень хорошо: все вишня да вишня, а груши привозятся издалека и дороги». В Троицке Исак, рубя курам мясо и не брезгая съедать сам лучшие кусочки, додумался до того, откуда у человека берется сила, и видимо мечтает отправиться домой и там поражать рассказами о виденном. Для этого он готов пожертвовать скопленными тридцатью рублями. Кроме рассказов, он хочет удивить еще и своим русским языком, который кое-как усвоил.
Урал
He без волнения готовился я увидеть Урал, этот старейший из горных кряжей мира. Я знал, что он стар как свет, но все же не ожидал встретить такого дряхлого старца. Он так стар, что даже и не величествен. Ледники, которые когда-то ползли с него, понизили его, по рассчетам геологов, на триста саженей. Все, что было с него снесено, засыпало долины и ущелья, сравняло пропасти, завалило озера и разнесло на восток и запад на полтораста верст в каждую сторону. Груды мусора и песку давным давно заросли землей, где глиною, где черноземом. Выветрившиеся горы покрыты лесами. Реки, текущие с гор, не обильны водой, потому что питаются только дождями, и мутны, потому что текут не по камням, а по глине или чернозему. Ущелья превратились в широкие, плоские долины, а потопленные в них горы видны только одними макушками и представляются простыми холмами. Весь Урал, за исключением самой его сердцевины — земледельческая страна, но Урал все же делает свое дело, и чем дальше от Троицка, тем больше лесов, больше воды, небо становится бледней, солнце не так ослепительно и жарко, воздух влажней и прохладней. Я пристально наблюдал этот переход, ожидая увидеть Урал, который долго не хотел показываться.
Сначала от Троицка, верст на двадцать, тянется, ничем не возмущенная черноземная степь. Изредка виднеются рощи берез, которые издали представляются помещичьими садами. Подъезжая, так и ждешь, что деревья расступятся, покажется фигурный деревянный забор, а за ним помещичий дом. По двору из прачетной бежит с накрахмаленными юбками на плече горничная, в платье с талией и в ботинках. Она остановится и посмотрит на проезжающего. Покосится на него и барин, в парусинном пиджаке, вышедший посмотреть, как подковывают лошадей для завтрашней поездки в город. А в доме в это время поздно вставшие барышни завтракают цивилизованно: утираясь салфетками, кушая вилками, соль берут не руками, за едой не рыгают, отца зовут не тятенькой, папашей. А на столе лежит газета, может быть, две; может быть, журнал... Так разыгрывается фантазия, утомленная едой без вилок и салфеток и единственным печатным листом, собственным паспортом. Но фантазия разыгрывается напрасно. Роща приближается, роща остается позади, — и в ней никого, кроме гурта волов, который зверообразные киргизы гонят из Акмоллов в Златоуст.