Выехав из Кундравина к Миясу, попадаем уже совсем в горы. Равнин уже нет, — пошли «подныры» и «ухабы». Сначала, и направо, и налево — зеленые горки, которые кудрявятся прозрачными березами; так идет до Мияса; потом горки превращаются в горы, и наконец со всех сторон обступают нас тяжелые плоские хребты, расставленные в несколько рядов, покрытые щетиною сосен. Но и эти великаны представляются точно миражем. Посмотрите издали, — горища загораживает если не половину, то четверть неба! Кажется, взобраться на нее, — это целая экспедиция. Но проходит полчаса, проходит час; едешь с горки на горку, нестарыми, чистыми лесами берез и сосен; на горке колеса слегка прогремят об обнажившийся камень, в лощинке простучит живой мост над ручьем, заросшим ольхой и черемухой, перевитыми хмелем; — совсем и забудешь, что ты в больших и знаменитых горах, а не в Рогачевском уезде Могилевской губернии; — глядь, а ты уже вынырнул из соснового бора на самую вершину того синего великана, который загораживал тебе путь. И совсем он не синий; глинистая дорожка — серо-желтая, и вьется она среди влажного луга, между кустов ивняка и берез. Хоть сейчас начинай тут строить небольшой хутор, десятин в двести. А между тем впереди опять подымаются синие хребты, и опять при ближайшем рассмотрении оказываются отличными местами для основания хутора средней руки. Редко-редко когда попадется вершина поострее и покаменистей; и такая вершина — знаменитость.
Настает момент, не лишенный торжественности. Ныряя с горки в мокрую лощинку, из лощинки полной рысью въезжая на сухой пригорок, мы попадаем на самый гребень Урала. Позади — Азия, впереди — Европа. Позади в несколько рядов стоят синие горные хребты, разделенные могучими, просторными долинами. Впереди — глубокий провал, а за ним хребты гораздо ниже того, на котором мы находимся; тут на запад идет спуск с Урала. Направо, вровень с нами, немного выше, подымаются с некоторой претензией на живописность три Таганая: Большой, Малый и Круглый, он-же Лысый. Посреди, в провале, виднеются игрушечные домики и игрушечные церковки. Это — Златоуст...
Златоуст! — Талатта! Талатта!.. Я возликовал как десять тысяч греков, о которых в пятом классе гимназии мне рассказывал Ксенофонт... Слышите-ли вы этот свисток? — Это паровоз железной дороги. Видите-ли вы этого всадника? — Это не киргиз, не башкир, не калмык, а инженер путей сообщения, в тропическом шлеме и с pince-nez на носу. Заметили-ли вы проехавшую в тарантасе даму? — У нее есть талия, она не рыгает за обедом и не икает после обеда. А вот гостинница! У хозяйки тоже талия! К обеду дают салфетку! После обеда дают газету, хоть и дрянную, но все-же газету. Под окном играет шарманка. Положим, у нее какой-то со свистом, но все-же это не татарский мулла воет на минарете. За дверями в соседней комнате женский голос напевает, конечно, фальшиво, — но арию Зибеля. Как-бы там ни было, — талатта, чорт возьми, талатта! Тысячу двести семьдесят пять верст сделал я на лошадях и в «карандасе»; три с половиной недели ел без вилок и салфеток, и, вдобавок, один раз лечился у ветеринара. Дальше этого несчастье не может идти! Теперь всем этим прелестям «новых мест» конец. Слава Создателю!
Какое наслаждение чувствовать, что ты опять на «старине», что ты едешь на «старину». Прежде всего, хорошо было уже то, что я ехал не в тарантасе, а в вагоне. От вагона я отвык до того, что чуть было не стал описывать его внешний вид и ощущения езды в нем, точно моя публика — семипалатинские киргизы. Ехать было мягко, спокойно, быстро, — после тарантаса ужасно быстро. Можно было спать так удобно, как я ни разу не спал на общественных квартирах и в гостиницах. Но я не спал, прощаясь с Уралом и в ожидании того, что встретит меня по ту сторону гор.