— Рухсат! Позволение! — Тут же он продолжал: — Бессонница... Холодные ноги... у новенькой... Хожу, брожу по комнатам... Разговоры, шум слышу... зашел... вот... Читал коран... перед сном. Ангелом начертано... про неверных... Вихрь-буря несут сор... песчинки, тьма над бездной — дела неверных. Что же получается?.. Хорошо сказано в матери книг — коране... а... не соответствует положение... Неверные отступники живут, едят, наслаждаются... а? Бессонница?.. Брожу... без сна... А у этой... новой... холодные ноги...
Мулла Ибадулла даже потемнел от натужных мыслей. Вроде бядахшанская рабыня, приведенная купцом Шоу, и молода, и красива. В чем дело? Чем она не подошла? Капризничает Алимхан. Совсем квелый стал.
Из разинутого рта Ибадуллы вырвались сиплые звуки. Так мяучит кошка, когда трется о ногу хозяйки, вымаливая помилование за содеянную шкоду.
— Огорчены мы... проклятие его отцу... Умарбек... тот, что повышен чином датхо.. со своими узбеками — тридцать семейств на круг надули гупсары... переплыли Дарью... на ту сторону... поклонились советским... сгореть им в могиле... собаки затосковали по родине... жаловались красным... В Меймене...— там мы им определили жить... — в Меймене плохой воздух, гниль в воде... земля — песок, а Советская власть землю дает... трактор дает. Дурными словами... нас... эмира поносили...
Покачиваясь на месте, Сеид Алимхан лениво дернул ворот рубашки, осторожно поцарапал в прорехе черный волос на груди. Слова угроз выдавливал медленно, бессвязно, и тем страшнее звучали его проклятия. Он сидел, уткнувшись носом в халат. Четки слабо потрескивали в лениво шевелящихся пальцах, белых, нежи-вых, с наманикюреннымн ядовито серебристыми ногтями и массой перстней, усеянных камнями.
Тем же безразличным тоном он продолжал:
— Отступники мерзкие живут, одеялами накрываются... спят с толстыми своими суками... плодят кяфиров-щенят... Плевок в бороду пророка... а? Убивать надо отступников. Мусульманин, переметнувшийся к кяфирам, — уже мертвяк. Ты, Ибадулла, святой... а равнодушный... Вероотступники бегут сотнями... пять тысяч... шесть тысяч за пять месяцев... шесть тысяч наших бухарцев... бежавших с нами от проклятой революции, потихоньку, тайно вернулись в Узбекистан... Таджикистан и все уходят и уходят, а ты... Ибадулла, не ловишь их... спишь... а у бадахшанки холодные ноги... А ты равнодушен... — Ибадулла пучил глаза и молчал.— А ты? Кто таков? Кто таков?— Эмир вдруг резко повернулся к Молиару.
Меньше всего хотелось самаркандцу, чтобы эмир задавал ему сейчас вопросы. И все же ждал их, потому что черные глаза эмира нет-нет да и скашивались слегка, пытливо изучая его лицо. В них мелькала едва уловимая мысль. Она возникала и исчезала. Что-то Сеид Алимхан силился вспомнить и не мог.
Да и, по-видимому, вся напыщенная, полная актерского наигрыша речь Сеида Алимхана адресовалась не столько Ибадулле, сколько его гостям. Эмир играл роль. Его вопрос к Молиару носил чисто риторический характер. И, не ответь даже самаркандец, эмир не обратил бы внимания. Но Молиар, на то он и был Молиаром, чтобы не держать язык за зубами. Мгновенно он отрубил:
— Такие умники бухарские беглецы! Не пожелали они в молитвах, лишениях и подвижничестве жить на чужбине под рукой халифа, благодарствуя за ласку и заботы. Боже правый! Возжелали сытой жизни. Ай-ай-ай! Неблагодарные! Да вот не испугались опасностей, не побоялись советских пограничников, побежали, вернулись домой, презрев гнев вашего высочества, ласку и милости. А когда от них, — Молиар указал на Ибадуллу, — приехал дарго собирать налоги «ушр» и «зякет» в пользу господина эмира, они такое сделали, такое... язык отсохнет...
— Убили?
— Хуже...
— Да говори ты, стоязычный!
— Помилуйте, не зовите палача? Вы же сами, ваше величество, приказываете говорить. Не гневайтесь!