Конечно, тогда, в начале восьмидесятых в СССР, даже у нас в ИЭМСС, в академических институтах подобная публичная, критическая, переоценка марксизма в отличие от Польши, была связана с определенным риском. Я, правда, попытался у нас в Отделе политических и идеологических проблем весной 1981 года на очередном семинаре показать, что на самом деле марксизм был рецидивом лапласовского детерминизма, что идеал коммунизма зиждется на философии единообразия. Конечно, при этом я несколько раз подчеркивал, что в своем исследовании картинки коммунизма, оставленной нам Карлом Марксом, я руководствуюсь принципом материалистической практики. Как всегда, в этой ситуации спасал положение Фридрих Энгельс, который сам в конце жизни своими «неортодоксальными» высказываниями открыл свет ревизионистам.
Интересно, что тогда, в 1981 году, мой ревизионистский пыл не поддержал не только наш шеф, профессор Анатолий Павлович Бутенко (хотя сам он себя считал последователем так называемого «творческого марксизма»), но и наши отдельские «революционеры», Дима Фельдман и Павел Кандель. Правда, они воспротивились моим идеям уже по другим соображениям. Им казалось, что я недооцениваю провидческий дар такой «глыбы», как Карл Маркс. И только когда началась перестройка, в 1986 году, я с помощью главного редактора журнала «Социологические исследования» опубликовал свои размышления о пороках так называемой философии единообразия. Понятно, что вместо слова «марксизм» я использовал понятие «догматический марксизм» и направил политическое острие своей атаки против противников Горбачева и его перестройки, которая оценивалась, как проявление «творческого марксизма».
И я не думаю, что Восточная Европа и прежде всего Польша освобождались от коммунизма, от господствующей марксистско-ленинской идеологии быстрее, чем мы, по причине их интеллектуального превосходства. Социологи там были сильнее, чем у нас, к примеру, мой научный руководитель по докторской диссертации Ян Щепаньский имел европейское имя. Он, кстати, был однокурсником кардинала Войтылы по учебе в Краковском университете и сохранил с ним дружеские отношения, когда тот стал Папой Римским. О содержании своих бесед по субботам в Ватикане со своим другом, страдающим от одиночества Папой, Ян Щепаньский рассказывал мне по вторникам в своем кабинете в Сейме. Так это было. И продолжалось с января по март 1979 года. Потом кардинал Войтыла оклемался в Ватикане и перестал звать своего бывшего однокурсника для душеспасительных бесед.
Польские социологи были сильнее, чем советские, просто потому, что там, в отличие от нас, не было разрыва преемственности со старыми, довоенными научными школами. Но, честно говоря, таких ярких, одаренных философов, как Олег Дробницкий, Генрих Батищев, Пиана Гайденко, в мою бытность в Польше среди сотрудников института не было.
В Польше быстрее уходили от «господствующей идеологии» по той простой причине, что она не пустила там глубокие корни и, самое главное, в социалистической Польше голос практики имел куда больше прав, чем в СССР, в коммунистической России.
§ 3. 1980 год. Польский прорыв к здравому смыслу
Поляки освобождались от «господствующей марксистско-ленинской идеологии» быстрее, чем мы, по той простой причине, что там с самого начала новой, социалистической истории механизмы страха, механизмы насильственного принуждения к советским образцам организации производства и общественной жизни были слабее, чем у нас. И совсем уж свободными почувствовали себя польские интеллектуалы после победы «Солидарности» в начале сентября 1980 года. Сам по себе легальный, в открытой печати анализ причин массовых выступлений рабочих против власти вел к переосмыслению и самой «господствующей идеологии» и изначальных дефектов созданной на ее основе экономики.
Вместе с характерной для тех дней осени 1980 года реабилитацией простого человеческого реализма входила в повседневную жизнь и практика открытого, публичного обсуждения исходных, неразрешимых противоречий самого социализма.