Тут неожиданно перед глазами её предстал и любимый — на своём избранном месте между учителем Киршей и шейхом Дервишем. Ей казалось, что он посылает ей воздушные поцелуи, и сердце её забилось быстрее. В памяти пронеслась картина — огромный многоэтажный дом и роскошная комната, а ещё звон его голоса в ушах — он шептал: «Ты вернёшься ко мне»… О Боже!… Когда же сон смилостивится над ней?…
— Мир вам, братья. — А это уже голос господина Ридвана Аль-Хусейни, который подсказал её матери, что следует отвергнуть предложение руки и сердца Салима Алвана, прежде чем его сломила болезнь. Вот интересно, а что он скажет про неё завтра, когда до него дойдут новости?… Да пусть говорит, что вздумает, и да будет проклят этот квартал со всеми его жителями!…
Бессонница принесла с собой головную боль и недомогание; Хамида ёрзала и переворачивалась то на бок, то на живот, то на спину. Ночь была тяжкой, тянулась медленно, угнетала и изнуряла её. А страх перед неминуемым завтра серьёзным делом лишь добавлялся ко всему прочему. Уже незадолго до рассвета её сморил тяжёлый сон, и проснулась она, когда взошло солнце. В голове была ясность всех мыслей, словно они собрались там ещё задолго до пробуждения, но сомнения не одолевали её. Она с нетерпением спрашивала себя, когда же наступит закат!… И говорила сама себе, что сейчас она всего-навсего гостья, прохожая в переулке Мидак, она не принадлежит ему, а он — не принадлежит ей, как сказал её возлюбленный. По своей привычке она поднялась и открыла окно, сложила тюфяк матери и положила в углу комнаты. Затем подмела всю квартиру, помыла пол в прихожей, позавтракала в одиночку, так как мать уже ушла из дома по своим нескончаемым делам. После этого Хамида прошла в кухню, где обнаружила тарелку с чечевицей, оставленную ей матерью, чтобы она приготовила её им обеим на обед завтра. Села и стала перебирать и мыть её, затем зажгла печь, и громко заговорила сама с собой: «Я в последний раз готовлю еду в этом доме, а может быть, и в своей жизни… Интересно, буду ли я ещё когда-нибудь снова есть чечевицу?». Не то, чтобы ей была ненавистна чечевица, просто она знала, что чечевица — еда бедняков, символ их стола. О том, что едят богачи, ей было известно лишь, что это непременно мясо, мясо, и ещё раз мясо. Фантазия её пустилась рисовать то, что она будет есть в будущем, а также наряды и украшения, так что мышцы на лице растянулись в улыбку, и лицо засияло мечтательной приветливостью. Около полудня она вышла из кухни, вошла в ванную помыться, затем тщательно и аккуратно причесалась, заплела волосы в тугую длинную косу и перебросила за спину, так что концы её доходили до нижней части бёдер. Оделась в самую лучшую одежду на выход, что у неё была, однако расстроилась из-за её поношенного вида, так что бронзовое лицо её покраснело от стыда. Она представила себе, как пойдёт к нему в подобном наряде, выходя замуж, и от этих мыслей лицо её снова побледнело, а в груди защемило. Она решила не отдаваться ему, пока не сменит этот грубый наряд на новый, яркий. Эта идея ей понравилась, и внезапно ей непременно захотелось оказаться в водовороте битвы и противодействия, то есть страсти и удовольствия. Она встала у окна, кинув прощальный взгляд на свой квартал. Глаза её переходили безостановочно по знакомым местам: пекарне, кафе Кирши, лавке дядюшки Камила, парикмахерскому салону, конторе, дому господина Ридвана Аль-Хусейни, и воспоминания зажигали перед ней пламя, словно огонь, что разжигается от чирканья спичкой.
Странно, но она всё это время была неподвижна и холодна, и грудь её не орошалась слезами ни любви, ни привязанности к переулку Мидак и его обитателям. Узы дружбы и соседства между ней и большинством женщин квартала были оборваны, вроде матери Хусейна, вскормившей её своим молоком, или пекарши. Даже жена господина Ридвана Аль-Хусейни не стала исключением, тоже пострадав от её острого языка. Однажды до ушей Хамиды дошло, что эта женщина назвала её грубиянкой, и она подкараулила её, а когда увидела, как та вывешивает постиранное бельё на крыше своего дома, сама поднялась на крышу одним прыжком — крыши обоих зданий были смежными — и приблизилась к заборчику, после чего преградила путь женщине и с презрительным сарказмом воскликнула: «До чего же я сожалею, Хамида, что ты такая неотёсанная и грубая и не в состоянии сосуществовать с дамами Мидака — дочерьми пашей!» Однако женщина явно предпочитала сохранить мир и потому хранила молчание.