— Но, Ваше Величество, — опешила княгиня, — на наших глазах совершается событие, величайшее со времён Петра. Как же я могу спокойно спать?
— И тем не менее, — Екатерина улыбнулась. — Величайшим из людей потребны еда и отдых. В этой дыре есть кровать. Надеюсь, найдётся и молоко с хлебом.
Императрица постучала кулаком по деревянной стене. Из соседней комнаты тотчас явился Орлов и, выслушав её распоряжение на счёт «чего-нибудь съестного», немедля удалился. Через несколько минут он вернулся, таща за шиворот трактирщика, а тот в свою очередь нёс поднос с ржаным кругляшом и глиняной крынкой молока. «Не изволите гневаться, — повторял он. — Чем бог послал!» Екатерина милостивым жестом отпустила его, мол, ступай, братец, никто не гневается. А Гришану указала на колченогий стул у кровати, что крайне не понравилось Дашковой. Та приподнялась на локтях и прокурорским взглядом уставилась на парочку, которая совсем по-домашнему устроилась бок о бок и преломила хлеб.
— Катюша, присоединяйтесь, — поманила императрица подругу. — Вы голодны, я вижу.
Дашкова не посмела отказаться. Взяла кусок хлеба, по-свойски отломленный ей Гришаном, и осторожно обмакнула его в молоко. Оно было парным, только что из-под коровы, и невыносимо воняло хлевом. Княгиня подержала его во рту и поняла, что не сможет проглотить. Поскольку государыня и Орлов больше не обращали на неё внимания, Дашкова потихоньку выскользнула из комнаты на улицу.
Её поражало спокойствие Екатерины, даже беспечность, с которой та переживала самую, быть может, блестящую страницу своей жизни. Сердце молодой амазонки жаждало римского триумфа и римских же гражданских страстей — игры на театре патриотических добродетелей. Это было нелегко с такими мужланами, как Орловы. Но оказалось, и её подруга решительно не годилась на роль Камиллы, предводительницы вольсков. В момент наивысшего взлёта своей судьбы она рассуждала о булочках с маслом!
Молодая дама даже не желала думать, какие отношения связывают императрицу с Орловым. Хотя, конечно, в глубине души догадывалась и негодовала на Като за трагическое несоответствие роли.
Когда Екатерина Романовна вернулась в комнату, Като глубоко спала. Или делала вид, что спит, избегая долгих разговоров. Это тоже задело Дашкову. Она-то надеялась, что едва подруги останутся наедине, как примутся обсуждать планы неотложных государственных преобразований. Вместо этого Екатерина лежала тихо и покойно, она разоспалась и на младенческой коже щёк маковым цветом алел румянец. Като была такой желанной и такой близкой в этот момент, что княгиня испытала мгновенную потребность поцеловать подругу прямо в эту раскрасневшуюся щёку. Но немедленно устыдилась своего порыва и, опустившись перед кроватью на колени, стала орошать свесившуюся ладонь императрицы слезами.
— Боже мой, княгиня, да уймитесь же! — взмолилась Като. — Я понимаю, дитя моё, вы устали и переволновались. Но дайте же и мне покой!
— Ваше Величество сердится на меня за невольное проявление чувств, — пролепетала Дашкова. — Но уверяю вас, они чисты, как эти слёзы. Я готова умереть за вас, и если вам понадобится грудь вернейшей из ваших сторонниц, чтоб подставить её под удар предательского кинжала, то вот она! — С этими словами Екатерина Романовна порывисто потянула за ворот рубашки. — Умоляю, примите мою жертву.
— У вас красивая грудь, княгиня, — сухо сказала императрица, будничностью тона возвращая подругу на землю. — Но я менее всего подхожу на роль Сафо.
Тонкий захлебывающийся звук трубы пролетел над плацем и стих, словно горнист раздумал играть сбор. Этот тревожный сигнал заставил сержанта Шванвича выглянуть в окно казармы и с неудовольствием окинуть глазом пустынную площадь.
В Ораниенбауме было всё, как любил Пётр: никаких клумб и изящно подстриженных кустарников. Гранит булыжника, размеченный жёлтой краской для разводов и экзерциций. Лишь у полукруглого крыльца, как уступка барочным вкусам тётки Эльзы, две пирамидальные жимолости да два шара лавра, а между ними узкие полоски цветников с красными, как кровь, гиацинтами.
На крыльце стояли адъютант Сиверс и горнист из первой роты Ганс Клюнке. Лица у обоих были растерянные. Сиверс что-то требовал. Горнист разводил руками: мол, не могу играть тревогу без приказа императора, сам запретил.
— Ну так играй побудку! Сбор! Построение! — раздражённо закричал адъютант. — Что-нибудь! Остолоп, ей-богу!
Клюнке вновь приложил трубу к губам. На этот раз звук из неё вышел, словно поперхнувшись, с длинным неприятным треском, похожим на бурчание живота или ещё менее почтенный выхлоп газов.