Мы отправились пешком с Золотых Песков (в Нестинары) и по дороге на Ален Мак зашли отдохнуть в маленькое открытое кафе на склоне горы. Погода стояла чудесная. Солнце еще не было жарким, внизу лежало спокойное пронзительносинее море, и справа, по направлению к Варне, где тянулись вдоль шоссе маленькие виллы со смешными названиями, пенились в чуть приметной розовой дымке цветущие сады. Возле перевитой виноградом стены грелся на солнце новехонький «альфа-ромео» стального цвета, но в кафе не было ни одного посетителя.
– Красота какая! – сказала я своему спутнику Максиму, который заказывал у стойки бара холодную минералку.
Он оглянулся и кивнул.
– Праскова цъфтя, – произнес, белозубо улыбаясь, молодой смуглый бармен и махнул рукой в сторону моря.
– Что он говорит? – спросила я.
Максим, окончивший некогда филфак, немного понимал по-болгарски.
– Говорит, что персик цветет.
Бармен покачал головой. Я уже знала, что у нас означает отрицание, у болгар имеет противоположное значение – согласие.
– Това цъфтят прасковени градини при морето.
Я улыбнулась болгарину и посмотрела на Максима.
– Персиковые сады, – перевел он, принимая от бармена две маленькие бутылки минеральной воды. – Это цветут персиковые сады у моря.
У меня сжалось сердце, и, когда мы сели за столиком в углу с видом на море, я заплакала.
– Что с тобой? Что? – удивленно спрашивал Максим.
А я ничего не могла сказать, только вытирала кулаками текущие по щекам слезы.
– Да что же случилось? – Максим подвинул свой стул ко мне, взял мою голову в ладони и стал целовать мокрые от слез глаза. – Соленые! – улыбнулся он.
– Как море? – спросила я и по-девчоночьи всхлипнула.
– Как море. Они и цветом как море.
Я опять всхлипнула и глотнула холодной минералки из горлышка.
– Ну так что случилось? Ты можешь сказать?
Я достала из сумочки платок, вытерла слезы.
– Могу. Я тебе сейчас все расскажу.
Это случилось чуть больше десяти лет назад. Мне было тогда семнадцать лет. Я только что окончила школу и поступила в художественное училище, когда тетя Таня, мамина подруга, повела меня в церковь креститься. Я добросовестно готовилась к этому событию – с большим желанием и душевным трепетом. Перед крещением батюшка сказал, что восприемников, то есть крестных, в моем возрасте иметь необязательно, но я очень хотела, чтобы у меня была крестная, как у тех, кого крестили в детстве. И разумеется, ею стала тетя Таня.
Тетю Таню я помню столько, сколько себя. Она всегда была рядом. Это она, когда маме было некогда, забирала меня из садика, а позже из музыкальной и художественной школы. Это она водила меня на концерты и выставки. Это она научила меня верить в Бога и читать первые молитвы.
Обе они – и мама, и тетя Таня – были одинокими женщинами. Мама и отец давно развелись. Его я не помню совсем, а у тети Тани муж погиб в Афганистане. Детей у них не было, так что я стала единственным ребенком на двоих, и кто из них любил меня больше, трудно сказать.
Мама и тетя Таня работали в музыкальном училище: мама преподавала фортепиано, крестная – сольфеджио. Казалось бы, сухой предмет, но, если и так, на крестной моей он не оставил отпечатка. Она была гуманитарием до мозга костей: любила музыку, живопись, поэзию. Теперь мне кажется, что это благодаря ей, а не маме я стала художником. Помню, как она всегда плакала, когда читала пастернаковскую «Магдалину»:
У людей пред праздником уборка.
В стороне от этой толчеи
Обмываю миром из ведерка
Я стопы пречистые Твои.
Шарю и не нахожу сандалий.
Ничего не вижу из-за слез.
На глаза мне пеленой упали
Прядки распустившихся волос…
– Слышишь, Марина-малина, – это она меня так называла, – слышишь музыку? Как точно и пронзительно сказано!
Ничего я тогда не слышала, но сердце эти непонятные строчки задевали.
Еще помню, как они с мамой пели Окуджаву:
В городском саду флейты да валторны,
Капельмейстеру хочется взлететь…
Мне кажется, что ни у той, ни у другой не было мужчин. Возможно, это не так, но во всяком случае я никогда их не видела.