Характерны телесные перемены, стремительно происходящие с подростком в размышлении о своём неведомом удачливом сопернике: “сердце во мне злобно приподнялось и окаменело” (с. 59). Орган чувствительности наконец приходит в то состояние, в котором только и может он быть у настоящего либертина (в противоположность сердцу Зинаиды, которое уже не может не любить). Эго начинает сращиваться с зоной безымянного чувства, формирование состояния апатии идёт полным ходом, производя необходимые изменения телесно-психологической структуры.[32]
Важнейшей сценой, закрепляющей это состояние апатии, является, разумеется, ночная встреча с отцом. Всё вопиющим образом стилизовано под сцену из дешёвого романтического или готического романа: руина в виде развалин оранжереи, ночь, кинжал в виде английского ножа, человек в плаще и надвинутой на глаза широкополой шляпе — и вдруг как удар для подростка, разом разрушающий всё его романтическое поле зрение: его счастливым соперником является его обожаемый отец. Прямо посреди романтического топоса мы вдруг проваливаемся в топос либертинский.
Высвобождение из-под власти Зинаиды идёт полным ходом: она уже признаётся, что виновата перед подростком, и делает признание, немыслимое во времена её либертинского состояния: “сколько во мне дурного, тёмного, грешного” (с. 63). Так может говорить только жертва. И тут же она добавляет: “я вас люблю — вы и не подозреваете, почему и как” (с. 63). Она любит его — в логике переноса с отца — любовью жертвы к либертину. Но вместить открывшуюся истину в сознание, довести единство “безымянного чувства” и эго до состояния самосознания себя в новом качестве, качестве либертина, подросток ещё не в состоянии.
В следующей сцене, логически связанной с предыдущей, — когда слуга подтверждает существование любовной связи отца и Зинаиды, — так описывается состояние подростка: “то, что я узнал, было мне не под силу: это внезапное откровение раздавило меня… Всё было кончено. Все цветы мои [33]
были вырваны разом и лежали вокруг меня, разбросанные и истоптанные” (с. 65). Расставание с романтическом топосом завершилось. При этом рассказчик специально считает нужным подчеркнуть, что отец только вырос в его глазах после происшедшего (с. 67) — это уже либертинский взгляд на вещи.Но требуется ещё один шаг, чтобы завершить полное высвобождение из-под чар Зинаиды и закончить либертинское образование. Этот шаг отец предпринимает в сцене совместной
Отец оставляет сына с лошадьми и без объяснений куда-то отлучается. Ясно, что любопытный недоумевающий подросток пойдёт по его следам. Иными словами, сцена, вероятней всего, продумана отцом. И вот уже подросток констатирует, что удерживает его в подглядывании за свиданием отца и Зинаиды “странное чувство, чувство сильнее любопытства, сильнее даже ревности, сильнее страха” (с. 70). Это — то же самое чувство, которое когда-то было безымянным, и связывалось с именем Зинаиды, и которое теперь уже сформировалось вполне — чувство апатии. Удар хлыстом по руке Зинаиды ставит точку в воспитании молодого либертина. Он констатирует, что “моя любовь, со всеми своими волнениями и страданиями, показалась мне самому чем-то таким маленьким, и детским, и мизерным перед тем другим, неизвестным чем-то, о котором я едва мог догадываться и которое меня пугало, как незнакомое, красивое, но грозное лицо, которое напрасно силишься разглядеть в полумраке…” (с. 72). Основание жизни на обращении Другого в ничто завершено. Другой предстаёт лицом к лицу — но лицо, которое скрывается в “полумраке”. Полумрак и есть зона, в которой существует либертин, — уже не на свету, бросаемом сознанием на подвластное сущее, но ещё и не в темноте пассивной субъективности, отданной во власть Другого. На этой трансгрессивной линии лицо другого одновременно и предстаёт, и сокрыто.