Тот висел на неестественно вывернутых руках, кожа спины до костей рассечена ударами кнута, а на боках и животе вздулись пузырями и лопнули следы от раскаленных прутьев. Пленник был без сознания, и с его разбитых губ капала кровь.
При виде царя Ромодановский с Борисом Голицыным поднялись, приказав палачу с помощниками, чтобы те привели Шакловитого в чувство. После второго ведра холодной воды, вылитой на голову, Федор застонал и открыл глаза. Перед ним с кривой улыбкой на губах и выражением брезгливого любопытства стоял Петр. Ноздри победителя раздувались, в глазах было что-то хищное.
— Ну и как? — спросил Петр, и трудно было понять, к кому обращен его вопрос.
— Молчит, Иуда, — отозвался, отдуваясь, тучный Ромодановский. — Ну, ничего, он у нас заговорит.
Подняв голову Шакловитого за слипшиеся волосы, царь заглянул ему в лицо.
— Меня убить замыслил, сволочь? А сейчас небось жалеешь, что на свет родился?
— Жалею, — прохрипел вдруг Федор, поднимая подернутые смертной мукой глаза, — жалею, что Софью Алексеевну послушался и тебя, выродка, не прибил. Щенок…
Он попытался плюнуть Петру в лицо, да в пересохшем рту не было слюны. Но и сказанного оказалось достаточно, чтобы молодой царь схватил металлический прут, которым прижигали тело, и начал лупить изуродованного пыткой человека по чему придется.
— Неправда! Это я тебя! Я тебя! Я тебя! — орал он исступленно.
Голицын с Ромодановским с трудом оторвали его от потерявшего сознание Шакловитого, вернее того, что от него оставалось.
Вымыв в бочонке с водой забрызганные кровью руки, успокоившийся Петр махнул Ромодановскому рукой:
— Казнить немедленно!
Ромодановский с Голицыным переглянулись:
— А как же показания?
Впрочем, это даже лучше: мертвые сраму не имут, и им можно приписать любые слова, якобы сказанные под пыткой. Ему и приписали, к вящему удовольствию князя Бориса, который до последнего боялся, как бы пленник чего зазорного не сказал о его брате.
Шакловитого вытащили на монастырский двор и, на глазах у стопившихся стрельцов и бояр, отрубили голову.
Казненным Софьей Хованским повезло больше: их тела были преданы земле. Тело Федора Леонтьевича Шакловитого, судьи Стрелецкого приказа, провалялось на земле две недели, пока, наконец, не было закопано на скорую руку.
Софья пришла в себя только на следующий день. Лежа в тереме сестры на постели, которую уступила ей добрая Марфа, она смотрела на балдахин, раскинувшийся над ней, и мучительно пыталась понять, где она допустила ошибку. Как получилось, что Нарышкины в одночасье отобрали у нее все, что, казалось, прочно принадлежало ей.
И Федя… Это она виновата в том, что не смогла уберечь его от длинных рук младшего братца. Царевна застонала от отчаяния и горя.
— Ну что ты, Сонечка, хочешь испить водички? — Над ней склонилось обеспокоенное лицо Марфы. — Мы уж так за тебя переживали, так переживали…
— Марфа, где Федя? Что с ним?
Старшая царевна опустила глаза, пытаясь сообразить, как сказать Софье страшную весть.
— Говори, не бойся. Больнее, чем есть, ты уже не сможешь сделать.
Потянувшись за полотенцем, Марфа намочила его край и обтерла лицо и шею сестры, стараясь, чтобы та не увидела выражения ее лица.
— Князь Прозоровский повез под конвоем Федора Леонтьевича в Троицу.
— Прозоровский? Почему он?
— Тетушка Татьяна Михайловна говорила с ним вчера вечером. Говорит, что это приказ нашего Ванечки. Вот тебе и хилый братец! Вишь, ему Петька приказал поймать Федора Леонтьевича.
— Что еще скажешь? — Она уже не могла ни гневаться, ни страдать. Накатило тупое оцепенение.
— Татьяна Михайловна тоже в Троицу поехала. Постыдилась прийти к тебе проститься. Велела передать, что прощения просит слезно, но ничего поделать не может. Про то, что делает Петька в Троицком, нехорошие слухи ходят, вот все и боятся ему перечить… Пообещала заступиться за тебя перед братом.
— А ты что не поехала вместе с ней?
— Куда же я поеду от тебя, Сонечка, — заплакала вдруг долго крепившаяся Марфа, — а ты как без меня останешься? Мы уж с тобой как-нибудь. Верка твоя побежала узнать, что в Москве делается, а то ведь, сидючи в тереме, и не знаешь ничего… Хочешь чего-нибудь покушать? Я сейчас пошлю Машку на кухню, чтобы принесла чего.
— Не буду я ничего, Марфуша. Не хочется. Лучше собирайся да езжай к нарышкинскому «волчонку», пока не поздно.
— Я? Ни за что! Мы с тобой…
— Марфа, послушай меня внимательно. — Сделав усилие, Софья села на постели. — Мы уже не «мы». Есть я, и есть все остальные. Поезжай к Петру. Может, он тебя не тронет и, когда-нибудь потом, ты что-нибудь сможешь для меня сделать. От того, что мы обе попадем в монастырь или, того хуже, в тюрьму, ни тебе, ни мне лучше не станет. А увидишь тетку, передай, что я велела кланяться и сказать, что зла на нее не держу. Я тоже поеду за тобой, только вот немного отдохну. Мне здесь тоже делать нечего… А о Васе ничего не слышно?
— Пока нет, но, может, Верка что узнает… А ты все-таки поешь. Тебе столько всего предстоит, что надо быть сильной. Ты же не хочешь с голоду перед Петькой в обморок упасть?