У него болела рука, плечо, живот. Если открыть глаза, на него падал балдахин, если закрыть – матрас засасывал в пучину; если не пить, мучила жажда, если пить – его рвало. Похоже, и без больного сердца он может отдать концы. Ночь расползалась как жирное пятно, тянулась бесконечно. Он чувствовал, как Эсме волной ходит вокруг. Он не видел ее, не слышал, но знал, что она здесь.
Лукас часто был в числе лечащих и редко – в числе больных. Он внутренне производил осмотр своего тела и давал себе тревожные прогнозы. Пульс: учащенный, слишком учащенный. В голове носились видения, искаженные, бессмысленные. Иногда он с пугающей ясностью видел пробитую обшивку «Изабеллы»: каждую доску, каждый гвоздик – и воду, заливающую трюм. Он слышал скрежет скал о борта, слышал, как выбрасывает ее остов на песчаную мель в Овечьей бухте. Потом боль возвращала его в тело, в этот сгусток живой материи. Такой же, как тела других мужчин, других женщин, детей, зверей, птиц, рыб, насекомых. И той гадюки.
Живая материя.
Бьющееся сердце.
Ни больше.
Ни меньше.
С первыми петухами мысль его стала медленно пробиваться сквозь общий сумбур. Временами случались проблески, ослепительные, как те белые камешки на солнце, и все становилось пронзительно ясным, как ручей. Он старался задержать эти мгновения, но они были неуловимы. Хотелось есть. Но сил не было ни чтобы встать, ни чтобы позвать кого-то, и он остался лежать пластом, подвешенный в пространстве, и заснул глубоким, на сей раз укрепляющим сном.
– Корбьер!
Голос доносился от изножья кровати, оттуда, где он в последний раз видел Эсме, пока не провалился в адскую ночь.
– КОР-БЬЕР!
Король? Лукас привстал на локте, и каждая мышца в спине застонала. Он поднял веки, но удержать их было выше его сил. Он повалился обратно на подушку. Тибо кинул ему халат.
– Нет-нет. Разлеживаться будешь завтра. Покажи, можешь ли идти.
Лукас медленно оторвался от кровати и так же медленно сделал шаг. Король подошел, на случай, если тот станет падать. Но он устоял.
– Отлично, хорошо. Что тебе подать? Яйца? Хлеб? Кофе? Марта говорит, ты любишь вишневое варенье. Правда?
Лукаса замутило.
– Ладно.
Тибо крикнул в дверь кабинета:
– Манфред! Кофе. И все, что к нему найдете. Он питает слабость к вишневому варенью.
Тибо вернулся к Лукасу.
– Бенуа гладит тебе рубашку. Сильвен греет воду для ванны. Мой брадобрей сейчас займется бородой. Кучер ждет тебя через час. Так что можешь ни о чем не думать.
– Легко, сир, голова совсем пустая.
– Писать сможешь?
Лукас пошевелил окоченевшими пальцами. Черный камень на запястье по-прежнему держался.
– Хм-м, немного ватные… А левой как, не управишься?
– Пф… сир.
– Погоди, есть идея.
Он оглянулся на порог, где посыльная провела всю ночь, привалившись к косяку.
– Эсмеральда? Гитару.
Она принесла инструмент.
– Играй, – приказал Тибо Лукасу, который смотрел на гитару так, будто впервые ее видел. – Сыграй для меня.
Лукас закрыл глаза, заранее обессилев.
– Ну же, Лукас. Играй, ради короля, – настаивал Тибо.
Лукас сел на край кровати, его тело само обвило гитару, было видно, они давным-давно сроднились.
– Для одноруких, сир, я пьес не знаю.
– Я просто прошу тебя размять пальцы.
Лукас стал наигрывать мотив, который очень любил ребенком и которым утешал себя в мучительных гастролях из-под палки. Ритм плавал, но ноты звучали чисто, как хрусталь. Эсме ловила каждую. В музыке Лукас наконец-то раскрылся. Даже играя неловко, он заполнил собой всю комнату и был прекрасен как никогда. Ей хотелось, чтобы он обхватил ее так же, как свою гитару. Легко и крепко. Но, слушая его игру, она понимала, что он живет одиночкой, в какой-то далекой стране.
Далекой-предалекой.
44
После экзаменов Лукас погрузился в полную беззаботность. Каждое утро он спускался в кухню, подолгу там засиживался и ел до отвала. Участвовал в работах на ферме, тренировался вместе со стражей. Оставался посидеть с Блезом после смены белья и подолгу навещал Мириам. Он бродил по пристани, вдыхая запах водорослей и слушая брань матросов. И даже иногда заходил в трактир.
Удивительно, но о Гильдии врачей он больше не думал. Он думал о том, что едва не умер и что остался в живых. Он думал об Эсме, о кувшине, из которого она его поила, о прохладных руках на его лбу, о простыне, которой она его укрывала и которую он сбрасывал. Он не знал, ни как отблагодарить ее за заботу, ни почему она так заботилась о нем. На самом деле ему следовало еще раньше задуматься: почему она вдруг возникла в его жизни? Почему ей взбрело в голову отвлекать его от учебы? Он бы спросил у нее самой, если бы только нашел ее. Но Эсме теперь ночевала там, куда ее заносили письма, и во дворец залетала лишь как мимолетный порыв ветра. Ему казалось, что она избегает его, и он недоумевал, чем мог ее обидеть.