Не менее Волконской привлекательна для нас личность Н. Д. Фонвизиной, прямо противоположная ей во многих отношениях. Экзальтированная натура, мистик по своему внутреннему существу, Н. Д. Фонвизина жаждала подвига самоотречения и самоистязания. Многими чертами своего характера, поэтического и набожного, она напоминает Катерину в „Грозе“. „Виды природы, тишина полей и лесов всегда на меня действуют,— писала она.— Особенно люблю я воду! Не знаю, отчего, но, когда я вижу реки или озёра, мне становится как-то тоскливо по небесной отчизне…“[439]
Ей нужен был подвиг, не тот, так другой. В юности, за год до своего замужества, она стремилась к аскетическому подвигу, и она сделала попытку бежать в мужской одежде в монастырь. „Жизнь в миру, какою все живут, этот житейский быт, показался ей смертью“. Когда она вышла замуж и мужу предстояла ссылка, подвиг представился сам собой. „Как птица, вырвавшаяся из клетки, полечу я к моему возлюбленному, делить с ним бедствия и всякие скорби и соединиться с ним снова на жизнь и смерть“,— писала она о себе. Любопытно, что в жизни Н. Д. Фонвизиной был эпизод, напоминающий о пушкинской Татьяне; по крайней мере, она сама и её друзья, среди которых был и И. И. Пущин, были убеждены, что Пушкин с неё писал Татьяну…[440]На крыльях подвига взлетела Н. Д. Фонвизина. Её сибирская жизнь полна сложнейших, мистических переживаний. Как трогательно и грустно звучат её признания: „Терзаюсь, страдаю — и только!.. Верно ты подумаешь: почему бы не молиться, и я так же думаю. Да ведь господь даёт молитву молящемуся. Я как будто и молюсь, и сердце до краёв полно, да что толку? лучше бы уж прежняя пустота, чем теснота теперешняя… Свет-то мои цветочки прежние! Прекрасные творения божии! Как легко было бы мне любить их! Как дитя неразумное возилась с ними! И горе, и заботы, и душевные волнения исчезали при виде их и тонули в их благоухании!.. А теперь, Боже, Боже мой! И цветы бы мои все разнесло и поломало внутренним ураганом, всё коверкающим, всё исторгающим до корней в моей духовной области“[441]
.В дальнейшем изложении мы остановимся на одном моменте в истории жён декабристов — на отношениях к ним высшей власти. Известно, что император Николай Павлович имел непосредственный надзор над всем, что так или иначе касалось отбывающих наказание декабристов: все изменения, даже самые малейшие, в их житейском обиходе, совершались только на основании высочайших распоряжений. Перебирая все мероприятия о декабристах, совершённые по инициативе Николая Павловича, нужно признать, что он до самого конца дней своих не изменил своему отношению к ним, суровому и жестокому. До самой своей смерти император смотрел на декабристов не только как на государственных преступников, но как на своих личных врагов. В известном труде Н. К. Шильдера читаем следующие строки: „Происшествия 14-го декабря произвели на него тяжкое впечатление, отразившееся на характере правления всего последовавшего затем тридцатилетия. Укажем здесь на подходящее к разбираемым событиям явление: императору Александру I никогда не удалось одолеть прискорбное припоминание о событиях 11-го марта 1801 года, среди которых совершилось его воцарение, как преемника Павла I. К несчастию, самый факт немирного воцарения повторился снова в 1825 году, хотя и в иной форме. „Никто… не в состоянии понять ту жгучую боль, которую испытываю я и буду испытывать во всю жизнь при воспоминании об этом ужасном дне“,— признался Николай Павлович французскому послу Лаферронэ вскоре после своего воцарения“[442]
. Таким образом, „несомненно устанавливается факт, что воспоминание о мятеже 14-го декабря и связанном с ним обширном заговоре должно было оставить в уме императора Николая неизгладимые следы, от которых он действительно не мог освободиться до смертного одра“[443].