Молодой человек заторопился домой, пытаясь добраться хотя бы до первых строений предместья, но пес сделал большой крюк в полях и снова появился. Жюль опять гнал его, он исчезал, потом возникал вновь. Торопливо пригибаясь к земле, Жюль ногтями выдирал камни, траву — все, что попадалось, и метал в зверя, отгоняя подальше, тут же начинал думать, что собака не вернется, что она ушла совсем и это его последнее усилие… Но нет! Пес, казалось, вырастал из — под земли, потом туда же скрывался и опять возникал из ниоткуда. Он внезапно появлялся рядом, смотрел в лицо, губы его раздвигались, в уродливом оскале показывались резцы, лая уже не было, чудилось, он уже совсем не касается земли, потерял чувствительность к ударам камней — только ниже опускает голову между лап, косо наклоняя ее вбок и тотчас уносясь, как тень.
Пошел дождь, вокруг потемнело, город спал, фонари раскачивались на ветру, и вместе с ними колебались в тумане красноватые огоньки; слышен был только стук капель по мостовой, водосточные желоба выплевывали воду из-под крыш, по канавам текли ручьи, разливаясь все шире. Улица, где жил Жюль, была пряма и круто опускалась вниз, потоки воды из верхних кварталов устремлялись в нее и проносились мимо, глыбы песчаника блестели, словно их вымыли, по ним хлестали дождевые струи и отскакивали в стороны, стоял дробный, с собственной каденцией, постоянный шум. Он повернул голову… нет! Ошибся: там никого не было.
«Он должен быть где-то рядом», — говорил себе молодой человек и впрямь слышал за спиной какие — то прыжки, стук лап по камням, но оглянешься — ничего. При всем том один раз он определенно различил песьи шаги, узнал их. Тогда, не поворачивая головы, он с яростью лягнул пустоту.
Наконец Жюль добрался до дома, быстро затворил за собою дверь, поднялся к себе в комнату и задвинул щеколду.
Переменив одежду — все, что было на нем, промокло, — он не лег в постель, задумался о случившемся, стал размышлять над испытанным потрясением: постарался перебрать в памяти свои переживания одно за другим, строго изучить, понять их истоки и причины. Он, однако же, был уверен, что видел именно то, что видел, это не было ни бредом, ни грезой: во всем, что произошло между ним и тем чудовищем или хотя бы имело касательство к приключению, наблюдалось нечто настолько ему близкое, глубинное и одновременно столь отчетливое, что здесь приходилось признать реальность иного порядка, при всем том не менее достоверную, чем повседневность, даром что все, казалось, противоречит такому заключению. Итак, то, что действительность являет нам осязаемого, воспринимаемого чувствами, превращается в пар при контакте с мыслью как вторичное и бесполезное или кажимость, поверхностное явление, не имеющее сути.
Он все думал об этой встрече. Ему даже пришла охота повторить опыт, вновь испытать то головокружительное напряжение, убедиться, что именно он вышел победителем. Хотя он ничего не заметил на улицах, собака, конечно, шла за ним до конца, она его ждала, искала с ним встречи, да и он почти что ожидал ее, страстно желая этого наперекор испытанным ужасам, память о которых была еще так свежа. «Как было бы странно, — говорил он себе, — если бы пес оказался там, на улице, у двери! Ну-ка, посмотрим! — И, уже спускаясь по лестнице, повторял: — Безумие, да и только! Что за глупости! Даже думать о таком не стоит!.. А все же, если бы он был там…»
Жюль открыл входную дверь — собака лежала на пороге.
Это был последний в его жизни день высокой патетики; с тех пор он освободился от суеверных страхов и более не приходил в ужас, встречая облезлых собак в окрестных полях.
Движимый упрямым желанием все на свете изучить, он проштудировал географию и перестал воображать бразильский климат на широте Нью-Йорка, насаждая там по прихоти мечты пальмы и цитрусовые, как во времена достославного письма к Анри.
Он утратил склонность к сапожкам с отворотами в стиле Людовика XIII, отныне предпочитая туго обтянутую ногу и не тронутые подагрой колени, что до пурпурных плащей, в каковые прежде охотно наряжал излюбленных героев, извлекая из этого обстоятельства велеречивые метафоры, при новом понимании вещей пурпур представлялся ему менее притягательным, нежели торс, им облаченный.
Его рьяная одержимость всем венецианским поблекла равно как и мания лагун, и обожание крытых бархатом средневековых дамских головных уборов с белыми перьями; до него наконец дошло, что действие драмы можно с тем же успехом поместить в Астрахань или в Пекин — места, мало посещаемые литературой.
Да и буря много потеряла в его мнении заодно с озером и обязательной на нем лодчонкой, скользящей по непременной лунной дорожке, — все это теперь, во времена новейших иллюстрированных альманахов, казалось таким неуместным, что он запретил себе любые упоминания подобных предметов, даже беседуя в кругу семейства.