Жюль забавлялся грезами такого рода, а когда устал от них, перешел к иным, возмечтав о строительстве дома. На сей счет у него возникло твердое мнение: хоромы миллионера могут уступать в красоте хижине лесоруба, увитой лозами с кистями винограда, теперь он пришел к заключению, что комфортабельна лишь достойная бедность; накопив в избытке желчи по поводу сапог из тонкой кожи и белых перчаток, он уже не желал богатства, миллион ренты казался ему чересчур тягостным бременем, поскольку даже за сумму, вдвое его превышающую, он не смог бы запрячь в повозку тигров или прогуляться по морю в галере с тремя рядами гребцов, пурпурными парусами и мачтами из пахучего дерева, прихватив с собою шутов и обезьян.
И вот, охладев к богатству, он повернулся лицом к женщине, ища чаемого счастья у новой мечты. Возжелал ее нетронутой и чистой, как в тот день, когда она вышла из руци Господней. Сперва наш герой принялся создавать себе идеальный тип, наделяя его чертами тех прелестниц, что обретались вокруг, но вскоре разочарованно отвергал любую подробность. Искал таких кудрей, чтобы длиннее некуда, самую прямую спину, кожу белее снега, тончайшую кисть, безупречнейший профиль. Не упускал из виду и вечную красоту того дивного нагого создания, что бродит вдоль берега дальних островов по усеянному ракушками желтому песку, представлял себе, как та дикарка спит под большими деревьями, покачиваясь в бамбуковом гамаке. Он перепробовал все мечтания о красоте, каким поочередно, год от году взрослея, предается мужчина; подобно прочим, он примерял на себя все разновидности желания, рассматривал любые формы телесного совершенства, переходил от бешеного горения чувства к степенным любовным меланхолиям, каждому переживанию отдавая должное, присваивая их на время: от неотрывных сладостных взоров ветхозаветных пастырей, изливаемых на дев Сиона, пришедших к источнику, куда по вечерам гнали на водопой стада, до короткого сухого поцелуя, коего удостаивал красотку придворный краснокаблучник, или наглого лапания воротилы времен Директории.[48]
Он перегорел всеми этими желаниями, мысленно приспособив каждое для себя одного; при взгляде на него вы бы увидели сдержанного юношу, воспитанного в суровой скудости обихода, он же между тем проводил ночи с султаншей, а та являлась к нему, закутанная с ног до головы, в паланкине, который несла четверка негров в сопровождении четырех евнухов с обнаженными саблями в руках; он размышлял о гаремной скуке и об удлиненных черных глазах, что блестят в вырезе белой вуали. Но нравились ему и бледные Гольбейновы лики, светлоглазые и светловолосые, исполненные меланхолии, свойственной былым векам и нам уже не ведомой.
Вместе с Горацием он грезил об ионийской рабыне,[49]
пляшущей под звуки трещоток и плещущей фалернским вином вам прямо в лицо, на плече ее — след зуба, оставленный ее повелителем перед тем, как посулить ей свободу. О, как ловко она следует своей натуре, волнуя сердца и выманивая завещания!От греческой страсти, суровой, изящной и воздыхающей, он вступил под своды римской любви, того затопившего Лациум[50]
кипучего, раскаленного вожделения, что припахивало козой, отдавало запахом звериных шкур и ушло в небытие с приходом Цезаря, обновившись от прикосновения ко всем безумствам, обогатившись новейшими изобретеньями похоти, пришедшими поочередно из Египта при Антонии, из Азии и из-под Неаполя в Нероново правление, от индусов при Гелиогабале, сицилийцев, татар и византийцев времен Феодоры,[51] но неизменно подмешивая крови к цвету своих роз и непременно выставляя напоказ обагренную плоть под аркадой большого цирка, где рычали львы, плавали гиппопотамы и гибли первые христиане.Он обожал античную куртизанку такой, какой та в один солнечный полдень явилась миру: прекрасную и бестрепетную, строившую пирамиды на деньги любовников, ту, перед кем расстилали карфагенские ковры и раскладывали сирийские туники, кому присылали сарматскую амбру и кавказские пуховые подушки, золотую пудру из Сеннаара, кораллы Красного моря и бриллианты Голконды, гладиаторов-фракийцев, индийскую слоновую кость и афинских поэтов, ту, чьего пробуждения ожидали у дверей сатрап персидского шаха и скифский посол, сыновья сенаторов, архонты, консулы и толпы простого люда, пришедшего поглазеть. Это бледное создание с пламенеющим взором, словно нильский удав, обвивает и душит свою жертву, она опрокидывает империи, направляет войска в битву — и лишается чувств в миг лобзания; ей ведомы приворотные зелья и смертоносные отвары, ее именем матери стращают сыновей, цари же, услышав его, изнывают в любовной истоме.
Желая полностью восстановить изгладившееся из памяти потомков, Жюль дни напролет проводил в мечтах об утехах Соломона, садах Семирамиды и бегстве Клеопатриной галеры, в битве у Акция,[52]
о чадящей лампе Мессалины и ее фиалковом капюшоне,[53] размышлял о тайнах Атриума, заимствуя ярость Ювенала, и об оргиях времен империи, вдохновляясь возвышенным стилем Тацита.