Кирик взобрался на лодку, сел и начал молиться. Спать он не мог, удивлялся бодрости Маркерия, нравилась ему сообразительность и подвижность парня, хотя последней, кажется, было в нем слишком много. Всякие хворости досаждали Кирику всегда и повсюду, он мало ел, мало спал, строгостью к собственному телу хотя и не отгонял болезни, но удерживал их, связывал, что ли, находя спасения в размышлениях, в воспоминаниях, в исчислениях, потому что обучен был всему, даже в греческих книгах разбирался свободно, умел находить путь по звездам в небе, знал индикты греческие и римские календы, вот и сейчас, сидя на скамье в суденышке и присматриваясь, как весело идут вдоль берега кони белый и черный и тащат лодку, хотя тянул, кажется, лишь один конь, а какой - белый или черный, - и не понять, Кирик уже не думал ни о Маркерии с обожженными ногами, ни о тех двух, оставшихся у костра, ни даже об отце игумене, который рано или поздно проснется и увидит все и может разгневаться, потому что гневается он легко и без видимых причин, - так вот, Кирик не думал ни о чем, то ли для успокоения, то ли просто чтобы насладиться знанием, которым никто здесь не обладал и обладать не мог, принялся исчислять, какой день наступает, сколько дней висел месяц на западе побледневшего неба. Получалось так, что было девятнадцатое июля и месяц на небе тоже был девятнадцатидневный, если же взять по римскому исчислению, то была четырнадцатая календа августа, но месяцу небесному и у римлян было бы дней девятнадцать. Исчисления были сложные, запутанные, но тем больше удовольствия получал от них Кирик, и так увлекся, что даже не заметил ни рассвета, ни зардевшегося неба, увидел уже солнце, как выплывало оно на востоке, золотое и огромное, а на западе бледным пятном, будто круг сыра, держалась луна, и получалось, стало быть, так, что они бежали не украдкой, не тайком, а открыто, при двух небесных светилах сразу.
Солнечные лучи пригрели темя отца игумена, спавшего простоволосым, игумен поднял голову, взглянул на Кирика, на плывущий берег, на коней белого и черного, на быстрого хлопца возле них, снова воззрился на Кирика, с трудом начал вспоминать вчерашнее, видимо, так ничего и не вспомнил, но, обладая трезвым крестьянским разумом, быстро понял все, что случилось во время его сна, зевнул, перекрестил себе рот, сказал успокаивающим тоном, обращаясь к Кирику, который уже склонял голову в провинности и раскаянии:
- Верно сделал, сын мой, что спас младенца.
- Коней он...
Кирик не мог вымолвить слово "украл", вообще никакого слова не мог найти. Но игумен сказал даже с радостью:
- Коней продадим: славные кони.
Кирик должен был бы обрадоваться такому неожиданно легкому разрешению его сомнений и опасений, но, подвластный привычке сопоставлять все с записанным в книгах, он вроде бы и не услышал слов игумена, а продолжал свое:
- А кони будто в видении и объявлении Иоанна Богослова - конь черный и конь белый, только без всадников и без предначертаний высоких, ибо не может быть высокосвященным неправедное. Сказано же: "Кто плох, пускай будет еще хуже".
- Продадим коней, - повторил, зевая, игумен, - еще и выгодно продадим!
Он и в монастыре все время скупал коней и перепродавал их то другим монастырям, то купцам, то боярам, а то и всяким темным людям, не боясь греха. Кирик знал об этом, да и кто бы не знал, но как-то забывалось от волнения, да и не могло прийти в чрезмерно мудрую голову Кирика предположение, чтобы игумен с легким сердцем сразу решил продать подумать только! - краденых чужих коней!
А в это время Немой, не уснувший до самого рассвета, растолкал Стрижака и, прикидываясь разъяренным и огорченным, показывал ему, что стряслось, как их обманули, обвели вокруг пальца, обокрали, ограбили.
Стрижак сел, протер глаза, взглянул на беспорядочно разбросанную чью-то, кажется его собственную, одежду, на давно уже погасший костер, на пустые жбаны, валявшиеся у ног, на седла и сумы, на плавни, где не видно было их коней, перевел взгляд на прибрежные лозняки, надеясь, что, быть может, это все шутки, быть может, там и кони и Маркерий, но и там ничего не увидел, а поскольку Немой и дальше продолжал бесноваться, Стрижак наконец понял всю глубину их позора, подскочил к Немому, схватил его за грудки, заревел:
- Проспал, немая скотина!
Тот играючи толкнул Стрижака в грудь, и поп задрал голые ноги. Не мог выбрать места, куда падать, зарылся головой прямо в золу, поперхнулся, словно кот, выбрался из пепла, заскулил:
- Обокрали, распроклятые монахи! Будь они трижды прокляты, будь они прокляты стократно! И коней украли! Не догонишь. Что скажет воевода! Связался же я с этим Немым земнородцем!