Однако смерть может мыслиться не только как ограничитель физической жизни, но и как средство безграничного усиления ее смысла. Какой подвиг без войны! Смерть есть физический
Не самоубийство, конечно, а только его возможность, духоподъемная свобода выбора между жизнью и смертью. Вслед за Кьеркегором Гегелю отвечает Хайдеггер: да, смерть отнимает у человека жизнь, но сознание смертности творит эту жизнь, делает ее человеческой. По Хайдеггеру, «смертные – это люди. Они зовутся смертными, потому что в силах умирать. Умереть значит: быть способным к смерти как таковой. Только человек умирает. Животное околевает. У него нет смерти ни впереди, ни позади него. <…> Смерть как ковчег ничто хранит в себе существенность бытия… И будем теперь называть смертных смертными не потому, что их земная жизнь кончается, а потому, что они осиливают смерть как смерть»[340]
. Таково мироощущение «благодаризма»: человек возвышается над животным бытием благодаря осознанию своей смертности.В жизни должно быть что-то чрезвычайное, что делало бы ее соразмерной смерти, ее сокрушительному натиску. Удар на удар. Беда в том, что жизнь почти никогда не оказывается столь разящей и неотразимой, как смерть. Жизнь – расслабленная, несобранная, рассыпанная на множество мгновений, как струйка песка; а смерть – сильная, мгновенная, как удар меча. Неотвратимость смерти напрягает жизнь, делает ее более упругой. Как война, которая полыхает где-то на границах и в любой момент может ворваться, – отсюда, благодаря неминуемой смерти, режим чрезвычайного положения на территории жизни.
Если смерть в одно мгновение забирает все, то почему жизнь не может быть каждое мгновение столь же производительной, как разрушительна смерть? Это один из основных вопросов Достоевского, пережившего минуты перед ожидаемой казнью как почти равные по насыщенности всей оставшейся жизни. Этот эпизод он потом рассказывает о себе в третьем лице устами князя Мышкина в «Идиоте»: «Что, если бы воротить жизнь, – какая бесконечность! И все это было бы мое! Я бы тогда каждую минуту в целый век обратил, ничего бы не потерял, каждую бы минуту счетом отсчитывал, уж ничего бы даром не истратил!» Признается впоследствии, что не получилось, много минут потерял. Но все-таки из этого опыта усиления жизни близостью казни получился сам Достоевский – невероятная интенсивность его последних двадцати лет, после выхода с каторги. И если смерть так напрягает и высвечивает последние минуты осужденного на казнь, то и через толщу многих лет повседневности все-таки проходит магнитная тяга смерти, под которой опилки-минуты образуют смысловые узоры. Без смерти, этого деструктивного фактора, могло бы вообще не быть никакой структуры. Если бы не смерть, то и бессмертие не стоило бы никаких усилий. Сейчас его приходится завоевывать: как физическое продолжение своей жизни в детях, символическое – в культуре, духовное – в религии, в мире ином.
Удивительно, что одним и тем же фактом смертности достигаются две противоположные цели: в животном – развитие рода (эволюция); в человеке – усиление личности (экзистенция). Человек знает о своем конце, мыслью охватывает его, определяет себя этим концом – и тем самым переступает его. Время охватывает и сжимает наше бытие: наше собственное тело на пути к смерти – это и есть шагреневая кожа. Но сознание перехватывает горизонт у времени и выходит победителем, созерцая свой конец.
Смерть – рычаг, чтобы приподнять себя над землей, обрести воздушную легкость походки по жизни: я не весь здесь, я могу улететь. Сама по себе смерть тяжелее всех земных вещей, но возможность смерти облегчает и освобождает. Не случайно блоковский цикл «Вольные мысли» начинается именно темой смерти:
Смертствовать?
Возможно и сочетание этих двух противоположных отношений к смерти – «вопреки» и «благодаря». У Андрея Платонова смерть – это то, что до́лжно преодолеть (в этом он последователь Н. Федорова), и то, что в непреодолимости своей задает смысл человеческому бытию (в этом он созвучен Хайдеггеру).