Но, может, это обходный маневр? Мы на себе втащили станковые пулеметы на холм и тоже скрылись в лесу, который, кстати сказать, так и не вернул нам капитана. Напряжение сменилось волчьим аппетитом. В моем мешке оставалось еще немного хлеба и соли.
Из долины доносился колокольный звон. Мы терялись в догадках. Что это могло означать? Захват вражеских подразделений, которые почему-то не смогли вступить с нами в бой? Или пастору просто нечего делать? А может, нам подают сигнал? Ландскнехты Тридцатилетней войны, расположившись на мшистой земле, ждали. Впрочем, что им еще оставалось? Один из моих однополчан, размахивая пистолетом грозился пристрелить всякого, кто вздумает дать тягу.
— Почему ты не догадался сделать это, когда удирал капитан? — пробурчал я.
Белея от ярости, он навел на меня дуло. Но в это мгновенье закричали:
— Внимание, генерал!
По лесной дороге катил на велосипеде железнодорожник, седой симпатичный старик. Он был уже без регалий ушедшего в небытие крикуна из Браунау, его фуражка и френч были голы, как ощипанный петух.
— Ребятки, — обратился он к нам, — кидайте оружие! Мир, ребятушки, мир! Сегодня Германия капитулировала!
И старик принялся хохотать. Затем он протянул нам сигареты в коробке, где был нарисован верблюд. Пистолеро, решивший было поупражняться в стрельбе по пораженцам, с воем катался по мху. Мы отобрали у него оружие. И вот я сижу на земле и выписываю английские слова. Как же оно, это слово, что сейчас может спасти нам жизнь? Ага, prisoner of war, военнопленный. Но «военно» уже не актуально, значит, просто prisoner, «пленный».
Бад-Брамбах не обратил внимания на то, что внезапно появилось из лесной чащи. На лестнице, ведущей к отелю, сидел американский солдат в обнимку с ядреной девахой. Щурясь на солнце, которое как раз выглянуло из-за туч, он не замечал нас, как охотник не замечает косулю в запретное для охоты время. У входа в кино, примостившись на корточках, негр варил на спиртовке кофе. Он добродушно улыбался. У нас затрепетали ноздри. Страх и жадность к едва знакомому напитку уравновешивали друг друга.
Но вот наконец нас углядели. У распахнутого окна брился офицер. Он только успел густо намылить одну щеку, как рука его — в ней была бритва — беспомощно дернулась. Затем он попросту выпрыгнул из окна и стал перед нами.
— Оружие?
— Безоружны.
— Пленные?
— Еще нет.
— Солдаты гитлеровской армии?
— Уже нет.
Благодарение богу, я стрекотал, словно вязальная машина, разматывая натканную на школьных уроках английскую пряжу. Двое-трое товарищей переговаривались друг с другом. Не знаю, сколько времени мы так простояли бы, если б чьи-то сильные руки не схватили нас весьма неучтиво за шиворот. «Первый, второй, третий», — счет сопровождался пинками. «Техас-Оклахома» стояло на нарукавных нашивках… Поди, у себя на родине эти парни пересчитывают так телок. «Cattles»[5]
, всплыло откуда-то английское слово. И вот нас уже ведут в кэмп, дабы мы предстали перед взорами, то бишь перед подметками, сержантов Вайса, Вилера и Бенсона, перед группой допроса, которая специализировалась на вервольфах. Последовавшее удивление было взаимным.Нас втолкнули в барак. Справа, на стене, переливалось многоцветье американского флага. Слева красовалась глянцевая фотография президента. Посредине стоял широченный стол, на нем покоились три пары каучуковых подошв, свидетельствовавшие об искусной работе американских обувщиков. Я же чувствовал под ступнями дощатый пол: на обоих сапогах было по дыре.
Первый подсудимый сделал шаг вперед. Рядом с подошвами стояла фотография. Гитлер со своим кабинетом. На визитке кто-то выцарапал. «Мессермакс и его банда».
— Вы знаете Мессермакса? — раздался усталый голос.
— Нет, — ответил подсудимый. — Но вот этого я знаю. Это Гитлер.
— Брехта читал?
— Нет.
— А «Mein Kampf»?[6]
— Нет.
Святая правда. Как можно было читать эту занудную муру! Правда, вовремя сообразить это никому бы не помешало, ибо творение крикуна из Браунау обеспечивало своим почитателям путевку в ад. Подошла моя очередь. Специалисту в английской филологии вручили «Stars and Stripes», американскую армейскую газету.
— Переведите.
— Встреча с немецкой молодежью — корреспонденция Клауса Манна. — С грехом пополам выдавил я из себя несколько слов. Я сносно понимал текст, но смущало знакомое имя. Кто же это — брат таинственного Томаса, его отец или, может быть, сын?
— Прошу прощения, я знаю Манна, ну, который «Будденброки». Да, разумеется, не его, а роман, просто я его читал.
Пара ботинок сползла со стола. Перед оробевшим толмачом очутился сержант Вилер. Густой сигарный дым застлал мне глаза.
— Вы это только что выдумали, хотите дешево отделаться.
Пришлось изложить содержание романа. Зачем им это понадобилось? Лишь какое-то время спустя я понял, что трое братьев-эмигрантов, чьи близкие погибли в газовых камерах гитлеровской Германии, впервые пробовали себя в деле так называемого перевоспитания.