На банкнотах, коими выплачивалось солдатское жалованье, помимо изображения Градчан, была выведена надпись на немецком и чешском языках: «Протекторат Богемия и Моравия». В дни выдачи жалованья кроны тут же обменивались на сигареты и консервы, которые даже у верящих в окончательную победу котировались как более надежная валюта, хоть ныне и она уже вызывала недоверие. Бартурейт совал консервированные сардины за отопительные батареи, Цейтлер, ослабив бинты, продевал в повязку часы и кольца, я прятал под матрацами пачки сигарет марки «Виктория».
— Пятьсот! — объявил Цейтлер, который еще недавно заверял всех и каждого, что лишь по принуждению служил денщиком. — И только натурой.
— Все, что у меня есть! Но не тяни, ради бога!
В полосатой сине-белой куртке больничной пижамы было два кармана, в штанах же их и вовсе не было. Поэтому третью гранату Цейтлер нес в руке, направляясь к двери, за которой в эту самую минуту о плиточный пол загрохали сапоги, и тогда он попятился, сперва к столу, а потом к своей кровати, в которую и бросился одетый — ни жив ни мертв.
Стол стоял посреди комнаты, кругом, вдоль стен, тянулись впритык кровати. Гранаты лежали на столе, не то серые, не то иссера-синие или черные, во всяком случае, они были темные и блестящие, одни со спусковыми крючками, напоминающими ламповый выключатель, другие с равномерными насечками по всему корпусу, чтобы удобнее держать в руке, — венгерские, польские, югославские или советские трофеи, как пояснил Бауер с таким видом, словно это оправдывало его забывчивость.
Дверь отворилась. В щель просунулось и тут же исчезло дуло карабина. Дверь захлопнулась.
В коридоре шептались. Там выжидали — пять секунд, десять секунд.
— Портрет фюрера! — ахнул Бартурейт, чей эсэсовский чин на висящей в изголовье именной табличке был совсем недавно переправлен на фельдфебеля.
Шпрингс вскочил на кровать и схватился за раму.
Тут дверь снова отворилась. Два карабинных дула, описав в воздухе полукруг, остановились на Шпрингсе, который, выпустив из рук портрет, покорно направился к столу и, сопровождаемый карабинерами, держа на ладонях гранаты, эти стальные лимоны, вынес их в коридор, на лестничную клетку и школьный двор, где распускались первые соцветия сирени.
После, задним числом, все утверждали, что отчаянно веселились. Цейтлер хвастал, будто пренагло улыбался, когда эти слюнтяи, бряцая краденым оружием, вошли в палату. Бартурейт готов был биться об заклад, что эта золотая рота не способна отличить 8-К[4]
от клозетной метелки, на что Бауер ввернул фюрер-де мудро рассудил, сочтя этих людей недостойными носить немецкую форму, хотя сам он удостоил признать, что портрет-то не выбросили, а всего лишь поставили в угол. На каковое замечание Шпрингс высоко поднял портрет и без малейших признаков волнения брякнул его об пол, что я счел чрезвычайно мужественным поступком.Лично я изрядно перетрусил перед снятым с предохранителя немецким автоматом, чье дуло покачивалось у самого моего носа, пока чех-дозорный обыскивал мою постель. Он был не старше меня, лет семнадцати — восемнадцати, одетый в необычайно тесный костюмчик, в котором, должно быть, еще конфирмовался, костюмчик был перетянут самодельной портупеей, на которой висели по меньшей мере двадцать подсумков; по всему видать, малый не очень-то разбирался в коварных повадках своего оружия, которое, по слухам, стреляет и с неснятым предохранителем. Пальцем правой руки он упирался именно в то место, а левой шарил под матрацем, выгребая сигареты.
— Нету тебе победа, так нету и «Виктория»! — сказал он, глядя на меня с таким видом, словно ждал подтверждения или отрицания своих слов.
Я молчал, как молчал уже полтора месяца. Да вряд ли он и верно понял бы меня, скажи я, что не чувствую себя побежденным, ибо в то время пришел к выводу, что победители в войне те, кто остается жив, — тоже не бог весть какая радость, если принять во внимание убитых друзей и братьев и живехоньких цейтлеров и бартурейтов.
Двадцать пять лет — немалый срок, и воспоминания той поры — не вполне надежны, почему я и не могу поручиться за каждую приведенную здесь деталь, в частности, за названные имена. Знаю только наверняка, что думалось мне тогда не о жизненных целях и не о свободе, как следовало бы, а о том, что в ту минуту для меня было всего важнее: поскорее избавиться от мозолившего мне глаза автоматного дула, а заодно и сигарет, постепенно исчезавших в карманах конфирмационного костюмчика, — по поводу чего Бауер, который до глубокой ночи этого праздника Победы препирался с Цейтлером из-за пятисот крон, хоть никто из них не потерпел ни малейшего убытка, — отозвался следующим образом:
— Они хорошо понимают, с кем можно себе такое позволить.
Отец едет к своему сыну. К солдату. И везет по его просьбе чемодан. Вот он лежит на заднем сиденье вагона. Не слишком велик, но увесист: там книги.