Я опустился на каменистую землю, поросшую травой. Ущелья темнели. Начальник конвоя достал из своего мешка маленький синий платок и стал его развязывать. Затаив дыхание, мы смотрели на платок: там мог уместиться разве что кусок хлеба, которого не хватило бы даже на двоих, но мы смотрели на платок такими глазами, словно в нем были спрятаны все сокровища мира. Начальник развернул платок правой рукой, придерживая его на обрубке левой, и мы увидели три кусочка сахару. Он взял один кусочек, сунул в рот и потянулся за вторым, он держал его уже в руке, маленький желтовато-коричневый сладкий кубик, но потом положил обратно и снова завязал платок узлом.
Конвоиры собирали хворост. Я не мог понять, зачем им разводить огонь, потом подумал, что можно было бы заварить чай, но этих растений с голубыми зонтиками на жестких стеблях я никогда раньше не видел. Группа парней из организации «Тодт», расположившихся рядом со мной, тоже разожгла костер. Я спросил, зачем им огонь; один из них пробурчал, что они хотят кое-что сварить. Он взял котелок и, согнувшись, стал подниматься по склону, время от времени что-то со стуком бросая в котелок. Уж не собираются ли они варить камни? Я пожалел, что нельзя есть землю: броситься бы на нее, вонзиться зубами и глотать, дополна набить желудок тяжелой землей. Ведь она наша мать. Почему же она не кормит своих детей?
В котелках что-то постукивало; что же все-таки они собирают? Над одним костром уже висел котел; в нем что-то буквально. Я встал и подошел поближе. Сквозь пар я увидел бурлящую пену, потом разглядел пляшущие в воде скорлупки, похожие на епископские митры: солдат варил суп из улиток. Часовые тоже собирали улиток; они долго мыли их, а потом бросали в крутой кипяток, который мгновенно покрывался клокочущей пеной. Я не мог смотреть на это, голод превратился в яростную тупую боль. Я снова лег, вывернул наизнанку карманы брюк и куртки и стал ощупывать швы в надежде найти хоть крошку табаку. Но за время пути я уже десятки раз обшаривал свои карманы и теперь ничего не мог найти. От котелков поднимался отвратительный запах. «Улиток надо бросать в кипяток и сразу снимать пену. Ох, болваны, вы же так наглотаетесь улиточной слизи», — ворчал кто-то из организации «Тодт». Внезапно мне захотелось вскочить, вырвать с корнем дерево и разнести все вокруг — все, все: котелки с улитками, костры, наших ребят, и русских, и уцелевшие стены города. Все — слизь, вонючая улиточная слизь, и человек — улиточная слизь, слизь, и ничего больше, отброс земли, проказа, короста. Надо встать, вырвать дерево и разбить все вокруг. Мой желудок вопил от голода, а варево из улиток шипело, проливаясь в огонь. Я встал, взял котелок и побрел вверх по склону — поискать улиток, но весь склон был уже обобран. Я пошел к ручью, принес воды, натаскал хворосту, разжег костер, подвесил котелок, а потом маленькими глотками пил горячую воду, и смотрел на море, и думал обо всей той еде, которую не доел когда-то. Я видел белую, густую, жирную, ароматную еду: перловую кашу, густую перловую кашу с мясом! А мы еще воротили морду — опять перловка, осточертевшая бурда, корм для свиней! Теперь я видел целое корыто перловки. Кругом разило, как из выгребной ямы, солнце медленно садилось за гору, на склоне которой мерцали огни костров. Часовые тихо пели что-то, тени становились все длинней. По морю плыл пароход, я видел, как он постепенно исчезал. Потом я, должно быть, заснул.
На следующее утро мы двинулись дальше, голод перестал бушевать, осталось только головокружение. Несколько часов мы шли по горному склону, дороги здесь не было. Наконец мы дошли до шоссе, поблизости в два ряда стояли палатки. Дорогу окаймляли дубы, деревья-великаны с ободранной корой и обломанными кронами; острые зубцы гор отливали фиолетовым. Должно быть, был полдень. Из палатки вышел рабочий, его лицо, руки и рубаха были вымазаны нефтью. Увидев нас, он сплюнул и что-то сказал, наверно, выругался. Я отвернулся и посмотрел на горы.
— Ну что, фриц, Гитлер капут? — сказал рабочий и опять сплюнул.
Пошатываясь, мы побрели дальше. Рабочий подошел к нам; он схватил за плечи парня, шедшего впереди меня. Я смотрел на руки русского рабочего, черные, волосатые, вымазанные нефтью руки, и, внезапно охваченный бешеной ненавистью, подумал, что следовало бы отрубить эти грязные, перемазанные нефтью русские руки, пачкающие чистый немецкий мундир. Парень обернулся и испуганно уставился русскому в лицо, а русский сказал: «Эх, тойфели, на возьми!» Он достал кусок черного хлеба и сунул его парню. Когда я увидел хлеб, голод снова взревел во мне. Парень взял хлеб: как и все остальные, я не отрываясь глядел, не поделится ли он с кем-нибудь из нас, но он никому ничего не дал. Он вонзил зубы в хлеб и, кулаком запихивая в рот кусок за куском, сожрал весь хлеб; а я кричал про себя, что никогда бы не взял у русского паршивого куска хлеба, а визжащая пила распиливала мое тело.