Потом я сразу очутился снаружи у палатки и увидел, как ребята сгружают с грузовиков картошку и хлеб, увидел горы, деревья и небо над ними и подумал, что весь мир, должно быть, спятил, спятил после этой войны, или сам я спятил. И котлы висели над огромными кострами, а один из товарищей толкнул меня в бок и спросил, слышал ли я, что нас собрали здесь, только чтобы зарегистрировать, потому что в Германии сейчас это невозможно сделать. Он знает совершенно точно. Сразу же после регистрации нас всех отпустят, и не пройдет двух недель, как мы будем дома.
О создании Германской Демократической Республики я узнал в антифашистской школе в Латвии. И хотя я еще находился в советском плену, я чувствовал себя более свободным, чем когда-либо прежде.
Прибыл я в школу осенью 1947 года. В бараке лагеря я обычно читал товарищам вслух газету для военнопленных; я и не знал тогда, что в Советской Армии это поручают специально выделенному политическому агитатору. Не удивительно, что, когда политработник нашего лагеря спросил меня, не хочу ли я учиться в антифашистской школе, я в первый момент растерялся, а потом, уже сидя в вагоне, упрекал себя в том, что, сославшись на это, пошел против совести. Полный жажды знаний и одновременно недоверия, слушал я лекции по истории Германии и невольно был захвачен тем, как необычно, по-новому преподносили нам этот предмет. Когда же я прослушал лекции по политической экономии и почитал объемистые тома «Капитала», у меня будто пелена спала с глаз; ведь тут был ответ на все мучившие меня вопросы, и все извивы и сложности моей жизни стали простыми, зримыми, как парта, за которой я сейчас сидел. Наконец-то я прозрел и мог смело заглянуть в самую суть событий.
Занятия в школе продолжались полгода, а затем мне предложили либо вернуться домой, либо остаться работать в школе. Я решил остаться и отсюда, издалека, следил за всем, что происходило в Германии, которая теперь стала мне особенно родной и близкой, и с возмущением наблюдал, как в одной ее части вновь вырастают ядовитые зубы дракона, вбивая клин за клином между немцами и немцами, и как эта часть страны отделяется от другой. Бизония, Тризония, денежная реформа, образование на Западе сепаратного государства — эти новости не давали нам уснуть по ночам; но вот пришла добрая весть: на востоке Германии народ создал свое государство.
Стояло погожее октябрьское утро. Как и всегда в будние дни, мимо голубого дощатого забора лагеря шли на работу в поле латышские крестьяне. Потом мы сидели по своим баракам, сгрудившись вокруг репродукторов, а в полдень поздравить нас с рождением демократического германского государства пришли латышские пионеры. Ясноглазые, белоголовые, с огромными букетами желтых и красных живых цветов, бежали они по дорожкам лагеря. У клуба, перед портретом Вильгельма Пика, они остановились и, легонько подтолкнув друг друга, крикнули: «Вильгельм Пик — урра-а-а-а!» — а потом курносая девчушка снова крикнула: «Вильгельм Пик — урра-а-а-а!» — и ребята подхватили: «Вильгельм Пик — урра-а-а-а!» — размахивая своими желто-красными букетами. На глаза у нас навернулись слезы, никогда еще не испытывали мы такого волнения. Так мы и стояли, оробевшие, растерянные, перед латышскими ребятами, которые кричали «ура» в честь президента германской республики. Время шло, и мы все стояли с влажными глазами, и вдруг дети бросились к нам, обняли нас и протянули нам цветы.
Вечером забрать своих ребятишек пришли крестьяне, один из них вошел в лагерь и протянул нам руку. Впервые латышский крестьянин жал нам руки. Он сказал «до свидания» на ломаном немецком языке, жестко выговаривая слова, затем повернулся, словно решив, что и так сказал слишком много, и удалился. Ребята на прощание кивали нам. В тот день я понял: что бы ни случилось, эта республика — моя республика!
В середине декабря 1949 года наша школа была распущена. Мы долго тряслись в товарных вагонах. 22 декабря мы прибыли на пересыльный пункт Гронефельде под Франкфуртом-на-Одере, а 24-го я, отныне гражданин Германской Демократической Республики, выехал в Берлин, чтобы оттуда отправиться в Веймар, где теперь жили мать и сестра. Я стоял, зажатый в массе усталых, раздраженных людей; паровоз пыхтел и сопел, как астматик, воздух в вагоне был спертым от пота и угольной пыли. Я мечтал…
Я мечтал о часе свидания, о новой жизни; в просветы между платками и фуражками моих спутников я следил за узкой лентой серой равнины. Так вот она, моя родина! Здесь, по левую сторону Одера, я увидел ее впервые. Кое-где среди серой равнины мелькали ручьи, ивы, ольха, на лугах чернели лужи, с полей взлетали вороны.