«У него недоставало того практического смысла, который выучивает человека разбирать связный почерк живых событий; он был слишком разобщен с миром, его окружавшим. Причина этой разобщенности Бельтова понятна: Жозеф сделал из него человека вообще, как Руссо из Эмиля; университет продолжал это развитие; дружеский кружок из пяти-шести юношей, полных мечтами, полных надеждами, настолько большими, насколько им еще была неизвестна жизнь за стенами аудитории, – более и более поддерживал Бельтова в кругу идей, не свойственных, чуждых среде, в которой ему приходилось жить» (IV, 120).
«Бельтов <…> очутился в стране, совершенно ему неизвестной, до того чуждой, что он не мог приладиться ни к чему; он не сочувствовал ни с одной действительной стороной около него кипевшей жизни; он не имел способности быть хорошим помещиком, отличным офицером, усердным чиновником, – а затем в действительности оставались только места праздношатающихся, игроков и кутящей братии вообще; к чести нашего героя должно признаться, что к последнему сословию он имел побольше симпатии, нежели к первым, да и тут ему нельзя было распахнуться: он был слишком развит, а разврат этих господ слишком грязен, слишком груб» (IV, 120–121).
Вырванность из общего порядка вещей, замкнутость в дружеском кружке, который останется для Герцена идеалом человеческого общения, – при этом, отметим, кружке юношеском, не связанном «обстоятельствами» жизни, которая еще только начинается и потому в нее можно верить, можно смело предполагать и ставить на будущее, когда еще нет гнета реальности, и если на данный момент ничто из достигнутого не свидетельствует о реальности притязаний, то такая проверка достижениями не может отвести притязаний, «круг идей» может существовать сам по себе – потому что проверяется он разговорами и это испытание легко выдерживает. Герцен – человек с затянувшейся юностью; это нам, в перспективе всего им написанного и организованного, он предстает «многодеятельным», однако до тридцати лет им практически ничего не сделано – из того, что можно предъявить вовне, творческая зрелость для него наступит после тридцати пяти. Если сравнить с предшествующим поколением, то это очень медленное созревание, стремление сознательно продлить свою юность (второй московский период, 1842–1847 годы, он сам назовет второй юностью, которая закончится крушением кружка в 1846 году).
Для него существуют две формы адекватного существования – социальность как кружок или любовь; в обоих случаях это уход из «общего мира», замыкание в среде, максимально отгороженной от внешнего мира, имеющей свои смыслы, свои критерии оценки.
И эта романтическая позиция позволяет ему сформироваться «необщим порядком» – если для предшествующего поколения воспитание было общественным, то в изменившихся условиях, напротив, лишь избегая того общественного воспитания, которое дает новая эпоха, возможно не раствориться в плоском, без своего голоса, мире николаевской эпохи – но ценой, о которой напрямую Герцен не скажет никогда, оставляя это для повести (и сам отодвигаясь от сказанного в ней), – ценой того, что эти смыслы и ценности, представления о мире окажутся действительными лишь в кружке, до тех пор, пока его целостность можно спасать от столкновения с реальностью, поскольку реальность не оставляла места для компромисса, она ломала, не вступая в переговоры: