— Тебе не нужны, а матери пригодятся, — обрезал его подполковник.
Вошла Аглая Николаевна, принесла хлеб, селедку, масло и картошку, прервав обсуждение секретных вопросов. За это время она успела припудриться и напомадить губы. Синицын сразу же помрачнел, заметив это.
Общий разговор с ее появлением как-то не вязался. Аглая Николаевна, почувствовав, как все сразу замолчали, заинтересовалась, чем занимается американский гражданин Каламатиано в России Он рассказал ей об организации Информационного бюро при американском консульстве.
— Но я так поняла, что Ефим Львович и Петя собираются помогать вам в вашей работе?
— Да, я получил их согласие.
— Но они же никогда не занимались журналистикой и писать совсем не умеют? — удивилась она.
— Это не важно, — улыбнулся Ксенофон Дмитриевич.
— Но как же не важно? — не поняла Аглая Николаевна. — Правда, Петенька писал замечательные сочинения в гимназии, и я очень хотела, чтоб он стал гуманитарием…
— Мама, при чем тут мои сочинения? — перебил ее Петр.
— Я, наверное, что-то не понимаю, объясните мне! — настаивала Леснсвская. — Ведь Информационное бюро — это нечто вроде газеты?..
Синицын, махнув сразу, одну за другой, три рюмки водки, теперь с любопытством наблюдал, как вывернется Каламатиано из этой ситуации.
— У нас американское Бюро, и мы все тексты русских авторов будем переводить на английский, а на этот случай у нас есть квалифицированные английские переводчики, они позаботятся и о литературном слоге, для меня же главное сама информация, — объяснил Ксенофон Дмитриевич, — чтобы она была интересной и содержательной.
— Ах да, я же совсем забыла, что у вас американское Бюро! — просияв, обрадовалась Аглая Николаевна. — Вот видишь, Петенька, Ксенофон Дмитриевич мне все толково объяснил, а ты почему-то сердишься.
— Я не сержусь.
— А вы хорошо говорите по-русски, Ксенофон Дмитриевич. Совсем без акцента.
— У меня мать была русская. Поэтому русский язык я, как говорят, впитал с молоком матери.
— Давайте лучше выпьем. — Синицын наполнил фужер Аглаи Николаевны, поднялся и по-гусарски оттянул локоток. — Давайте выпьем за чудную женщину, Аглаю Николаевну, за ее небесную красоту, как пишут поэты!
— Не надо, Ефим Львович, — с грустью проговорила хозяйка. — Ну зачем вы?
— Нет, надо! Скажи, Ксенофон! Ты у нас, как главный редактор Бюро, обязан сказать красочно, с чувством! — иронически поддел его Синицын.
— Ефим Львович прав, — поднимаясь, проговорил Каламатиано и с нежностью взглянул на Аглаю Николаевну. — Я тоже ослеплен и сражен вашей красотой. Она действительно неземного происхождения. За вас!
— Так вы уже сражены? — ревниво спросил Синицын.
— Да, сражен, представьте! — простодушно ответил Каламатиано.
— Сраженных уносят с поля, они больше не живут, — мрачно заметил подполковник и, махом опрокинув рюмку, грузно сел на место.
— Но он же сказал образно, — вступилась за гостя Аглая Николаевна.
— А я сказал правду. — Синицын в упор посмотрел на хозяйку, и та, смутившись, опустила голову.
Они засиделись до восьми вечера и засобирались домой. На этот раз Синицын проводил Каламатиано до Пречистенского бульвара, где бывший коммерсант занимал трехкомнатную квартиру. Ксенофон Дмитриевич обратил внимание, что подполковник совсем не прихрамывал, но по-щегольски опирался на массивную трость из мореного дуба. Почти с такой любил расхаживать всегда Дикки. Он с тростью не разлучался, и она хорошо вписывалась в его вальяжный облик, чего нельзя было сказать о Ефиме Львовиче. В его руках эта трость казалась инородным предметом.
Каламатиано показал рукой на свои три окна на третьем этаже, в глубине которых плавал слабый отблеск свечей. Электричества в доме снова не было.
— И тебя там ждет верная жена, — помолчав, философски заметил Ефим Львович.
Прогулявшись по вечерней Москве, он отрезвел и неожиданно разоткровенничался.
— Я ее люблю, — прошептал он.
— Я это понял, — ответил Ксенофон Дмитриевич.
— Я люблю ее уже двадцать лет. А она не любит меня все те же двадцать лет. Другой бы давно забыл, выбросил эту блажь из головы, а я, представь себе, не могу. Пролежать четыре часа в снегу в тридцатиградусный мороз я смог, а с этим справиться не могу. Как увижу, голова идет кругом. Тебя был готов убить. А вернусь домой, увижу жену, детей — и отпускает. Вот что это такое, объясни мне, Ксенофон Дмитриевич.
— Она действительно красивая женщина, тонкая, нежная и очень ранимая. Но она будет любить только того, кого сама выберет, Ефим Львович…
— Тебя?! — с ненавистью выдохнул Синицын, и Каламатиано, взглянув на него, усмехнулся:
— Почему меня? У нас, видишь ли, с тобой жены, дети, а это прочный якорь, и от него уже не избавишься, ты же прекрасно это понимаешь…
— И что?
— Зачем же ты душу себе рвешь?
Синицын несколько секунд молчал.
— А иначе, видишь, не получается. Это и есть, наверное, проклятая русская душа. Проклятая Богом! Ладно, прощай, Ксенофон!
Они пожали друг другу руки. Синицын пристально посмотрел на него.
— Ты запомнил вчера этого военного, который напугал вас?
Каламатиано с удивлением посмотрел на подполковника.