А потом я подумал: а что насчет рассказа Бландинии о том, что он делал, чем он был? Предположим, когда он вышел на берег после кораблекрушения, только это в нем и осталось? Предположим, что это и был настоящий Луций Домиций, и единственной причиной, по которой он ничего такого не вытворял за наши с ним десять лет, было отсутствие возможностей? Вы думаете, что знаете кого-то. Вы думаете, что верно оцениваете его характер, но это не так: именно так мошенники, жулики и ублюдки вроде меня зарабатывают на жизнь — притворяясь хорошими, будучи гнилыми внутри. Ну, положим, я никогда не был успешен в этих играх — не потому, что был хорошим, а скорее потому, что был недостаточно плохим; и если кто и проявлял какой-то талант к нашему делу, то как раз он. Он мог продать историю, войти в роль, заставить вас поверить, что он кто-то, кем на самом деле не являлся. Вы думаете, что знаете кого-то, но все, что у вас есть — это в самом лучшем случае фрагменты и кусочки. Это не касается Каллиста, конечно. Он был другим… и кстати, вот что меня всегда озадачивало в Одиссее. Ну то есть, мы вроде как должны поверить, что на этом чуваке оттоптался каждый бог, сколько их есть на небесах. Все десять лет — одно жуткое приключение за другим. Не успевал он выбраться из одной смертельно опасной ситуации, как сваливался в следующую, еще ужаснее и еще смертоноснее предыдущей, его преследовали чудовища, солдаты, рыночные охранники и мясники с огромными тесаками, хотя поэт о них, кажется, не упомянул. Все это время он строил аферы, жульничал и лгал всякому, кого встречал, врал и изворачивался, уворачивался и подныривал — и так через весь мир, от Трои до Сицилии. Даже когда он вернулся, против всякой вероятности, домой, встретили его без особого ликования. О нет — снова ложь, фокусы и аферы, которые закончились жуткой кровавой баней прямо в его собственном обеденном зале — один против сената и народа Итаки, и ради чего? Весь этот героизм, все эти великие деяния, память о которых будет жить вечно — и что он с них получил в конце? Золото, серебро, трофеи, пурпурные покрывала, триумфальную арку и процессию вдоль главной улицы под руку с прекрасной юной царевной? Хрена лысого. Все, что он заработал — это привилегию спать в собственной тесной спальне рядом с полинявшей старой кошелкой, сморщенной, как груша, которую он не видел двадцать лет. Я вас спрашиваю — к чему было уродоваться? Дурачина должен был остаться на Схерии и найти работу.
Ну впрочем, не мне говорить. Был там, сделал это; но только я-то никогда не был царем, или князем, или хотя бы императором римским, а если я заявляюсь домой и попытаюсь перестрелять врагов из лука, то меня тут же пришпилят к ближайшему дереву — и поделом. Когда я выйду на берег, нагой и лишенный всего, меня арестуют за бродяжничество и запрут в каталажке. Я мог бы подкатить к воротам дворца на Схерии, одетый только в смущенную улыбку, и твердить, что я пропавший царь Итаки, пока не посинею, но никто мне не поверит. Думаю, рассказывать историю имеет смысл только тогда, когда она правдива, или когда вы способны убедить в этом слушателей).
День мы провели в безделии. Мы поняли, что нет никакой необходимости спешить в Пренесту. На самом деле, мы договорились, что вообще идем туда только потому, что люди предпочитают знать, что они куда-то направляются, а не болтаются без всякой цели. Но казалось глупым покидать этот уютный, безопасный кабак, где для нас всегда было что поесть и где поспать, возможность заработать и где мы не были нежелательными персонами. Надо быть тупым, как армейский сапог, чтобы бросить все это ради призрачного шанса найти то же самое, протопав двадцать миль по пыльной дороге.
— Раньше или позже, — сказал я Луцию Домицию, — их начнет тошнить от нашего вида и на нас спустят собак — вот тогда мы и отправимся в Пренесту. А пока...
Он зевнул.
— Конечно, — сказал он. — Почему бы и нет? С ума сойти, а? — он расхохотался. — До чего странно, должно быть, провести всю жизнь в одном месте. Люди, однако, уже делали это, так что это должно быть возможно. Например, возьми это место. Можно биться об заклад, что кабатчик унаследовал его от папаши, а тот от своего, и так до Энея и Ларса Порсенны. В некотором смысле в точности, как империя, только поменьше. И, — добавил он, кусая соломинку, — в рассуждении проблем и усилий и близко не стояло. Чистое удовольствие, должно быть, рулить кабаком.
Я рассмеялся.
— Да уж конечно, — сказал я. — Я вырос в кабаке, забыл? Это чертовски тяжелый труд, и днем, и ночью; и от обычной-то работы, где у тебя один или два начальника, радости мало. В таверне же каждый козел, который входит в дверь, оказывается твоим начальником, и всю свою жизнь ты занят тем, что выполняешь указания незнакомцев. Шло бы в жопу такое удовольствие.
Он пожал плечами.