До Каслтона путь был долгим и медленным – в те времена, хотя трамваи курсировали повсюду, скорость их была невелика. Но день был солнечный, и когда мы выехали из однообразного центра Уинтона, миновали хаотично застроенный пригород и трамвай покатил по открытой и радующей глаз сельской местности, я при виде преобладающего зеленого цвета вокруг повеселел. Каслтон, еще не тронутый новыми веяниями, был довольно маленькой деревней. Кондуктор выпустил нас из трамвая, и мы остановились возле входа в лечебницу, точнее, у огромных, богато декорированных ворот, с будками по обе стороны и высокой каменной оградой. Я испытал странное чувство – смесь надежды и страха, – когда дернул кованую железную ручку большого звонкого колокольчика.
У мамы был пропуск, который она показала сторожу. Тщательно изучив его, сторож подошел к настенной телефонной трубке, висящей на стене, крутанул рычажок и заговорил.
– Сюда очень трудно войти, мама, – прошептал я.
– Еще сложнее выйти, – хмуро ответила она.
В конце концов сторож вернулся, улыбнулся нам и кивнул – ворота были открыты.
Когда мы вошли и начали подниматься на холм по широкой песчаной аллее, которая вилась между высокими буковыми деревьями прямо к построенному в виде замка особняку, я удивленно ахнул – так было здесь просторно и красиво. По одну сторону был сад, полный цветущих яблонь и грушевых деревьев, за которыми я разглядел образцовую ферму с амбарами и стогами сена, а по другую простирался парк с разными породами каштанов, далее переходящий в обычный сад напротив особняка. Мы миновали лужайку для крокета, несколько теннисных кортов, решетчатую беседку между двумя травяными газонами, на которых цвели розовые тюльпаны. Казалось, все здесь радовало глаз, пока внезапно я не увидел на краю холма длинную темную медленную процессию пациентов лечебницы; одни нелепо сгибались, другие жестикулировали, причем все еле передвигали ноги, напоминая цепочку заключенных – одна сиделка впереди, другая позади.
На главном входе нас уже ждала старшая медсестра в синей униформе. С привычной ловкостью пользуясь ключом на цепочке, прикрепленной к поясу, она провела нас через несколько дверей – все без ручек – по широкому коридору, выстланному толстой ковровой дорожкой и с вычурной мебелью в позолоте, – мы прошли мимо еще каких-то тяжелых закрытых дверей, следующих одна за другой через равные промежутки, и оказались в маленькой приемной в конце, где медсестра остановилась и, без энтузиазма глянув на меня, что-то тихо сказала маме, которая повернулась ко мне:
– Сестра думает, что тебе лучше подождать здесь, Лоуренс.
Пусть я и хотел увидеть мисс Гревилль, по крайней мере подлинную мисс Гревилль, которая снова обрела себя, я не сожалел, что меня не пустили к ней. Этот наш проход с ключом, который запирал нас, отгораживая от яркого внешнего мира, эти странные звуки – бормотание и шлепки, приглушенные тяжелыми дверями, – эта болезненная атмосфера, с запахом ночных горшков, даже эта черная изогнутая вычурная мебель приемной, где я теперь сидел, – буль[81]
в неизвестном мне варианте, – все это пробирало меня ознобом. В таком плачевном состоянии меня и застиг внезапный вопль, тут же подавленный, но заставивший меня вскочить с витого, обитого бархатом кресла, в котором я боязливо ждал маму.Наконец после долгого отсутствия она появилась. За открывшейся дверью я вдруг на какое-то мгновение увидел узкий коридор, ведущий в другую комнату, дверь которой уже закрывала медсестра, и там, в оставшемся узком проеме, застыла странная, наголо остриженная голова с безвольным выражением на лице – наши испуганные взгляды встретились, но в обращенных на меня глазах не было ни тени узнавания. Меня еще трясло от вида этого чужого, потустороннего лица, когда мама сжала мою руку. Говорить я не мог. Я знал, что увидел своего доброго друга мисс Гревилль и что больше никогда ее не увижу.
Выйдя, мама глубоко вдохнула свежий весенний воздух и, поблагодарив медсестру и попрощавшись, начала спускаться по аллее, все еще держа меня за руку. Остановившись у беседки, она сказала:
– Дай-ка я посижу здесь, Лори. Чуть-чуть.
Мы вошли в беседку. Хотя я уже и так все знал, я должен был спросить:
– Как она, мама?
– Безнадежно, совершенно безнадежно.
– Что она делает?
– Составляет петиции, весь день… петиции, которые никто никогда не увидит. И пишет письма, которые никогда никуда не отправят. – После паузы мама добавила как бы про себя: – Теперь, по крайней мере, я знаю, на каком мы свете.
Она молчала, подперев подбородок ладонью. Я с беспокойством наблюдал за ней:
– Если мы тут задержимся, нас могут не выпустить.
Она посмотрела на меня и улыбнулась. Я был поражен. Лицо ее совершенно преобразилось, – казалось, все наши тревоги и сомнения, все наши испытания не только нынешнего дня, но и прошлых неспокойных недель остались позади. Она встала и, к моему дальнейшему удивлению, поскольку я знал о наших стесненных обстоятельствах, весело заявила:
– Пойдем, дорогой, попробуем настоящий, шикарный чай.