И так замечательно пели, наверное, неописуемой красоты девушки, так старались, что он с удовольствием выслушал их пение до конца и полный радости, полный оптимизма, полный новых сил, полученных от слушания замечательной мелодии, хотел даже захлопать в ладоши, но вовремя опомнился и вернулся-таки к столу продолжать начатое. Вовремя опомнился — и слава богу, потому что как-то нехорошо бы вышло, если бы он еще и в ладоши стал хлопать при создавшейся ситуации.
Но, полный воспоминаний, он сидя задумался, водя машинально карандашом, а когда глянул на лист, то просто сам покраснел от возмущения. Покраснел, ибо там было написано следующее:
И даже честные матроны Давно не носят уж капроны…
«И так ведь можно черт знает до чего дойти», — думает.
Зачеркнул решительно все, так что осталась сплошная чернота вместо ранее написанных строчек.
Тут-то и слышит, что кто-то в дверь стучится — тук-тук-тук.
Озлобился.
— Нипочем, — решил, — не открою. Не открою! Хоть бы пропади вы все пропадом к чертовой бабушке. Кому я нужен, и кто стучит? Хоть бы и ты, моя жена, подруга дней убогих! — Убирайтесь к черту, — показывал он двери шиш, — я хочу написать стихи, а то мне завтра на работу. И ежели из ЖЭКа кто — убирайся, и ангел — убирайся, и черт — убирайся! Все вон!
Так, представьте себе, и не открыл.
5
Потому что поплыли, поплыли странные, почти бывшие, белые видения-призраки. И не с похмелья уже, потому что оно в волнениях незаметно как-то почти ушло, оставив после себя нечто — сухой остаток и горечь на губах. Поплыли церковные купола и колокола, птица битая, Ильинка, Охотный, пишмашина «Эрика» и к ней пишбарышни, швейная машинка «Зингер», шуба медвежья, боа, люстры, подвески, бархат, душистое мыло, рояль, свечи.
— Ой, ой, — думает, а сам пишет такое следующее:
Сидит купец у телефона, а далеко витает крик — то его отец, тоже купец, старик поднимает крик, почему его сынок-купец уж не такой, как он сам раньше, молодец и живет, не придерживаясь, старого закона про отцов и детей, и про козы и овцы, и проказы лютей у молодого гостинодворца по сравнению с отцом старым, который торговал исключительно войлочным и кожевенным товаром.
Поставил он точку, уронил голову на слабозамусоренный стол с бумажками, крошками, со стишками, уронил голову и заплакал.
Да и то верно. Ну что это он — чокнулся, что ли, совсем? Ну что он? Зачем он такую чушь пишет? Ведь ему же завтра на работу, а он так ничего путного и не придумает, не придумает, хоть тресни.
Ну, если он на работе не очень хорошо работает и имеет прогулы, если жена его пилой пилит, а он ее очень любит, то почему бы ему хоть здесь-то, здесь-то хоть не блеснуть, почему не написать бы что-нибудь эдакое такое звонкое и хлесткое, чтоб самому приятно стало, чтобы он мгновенно возвысился и перестал примером проживаемой им жизни производить неприятное впечатление. Написать бы ему что-нибудь, а то ведь он, ей-богу, напьется сегодня опять, несмотря на отсутствие финансов.
И тут опять стук в дверь — тук-тук-тук.
«То не судьба ли стучится, — думает, — или если жена, и ЖЭК, и черт, и ангел — нипочем не открою, — убирайтесь все вон».
Так, представьте себе, и не открыл опять.
6
Потому что поплыли опять перед глазами странные, почти бывшие белые, мохнатые. Снега? Снежинки? Двух этажей каменных дома, цокот копыт, снег, горечь на губах, и купола, и коляска, и прохожий.
— Кто он, кто он?
Кто он — странно близко знакомо лицо его, нос его, облик его, походка его, жизнь и страдания его — кто он?
— Он — Гоголь. — Крикнул он и в лихорадке, в ознобе написал следующее:
Однажды один гражданин вышел на улицу один, на одну улицу, и видит: идет кто-то, идет сутулится, не то пьяный, не то больной, в крылатке — а улица была Арбат, где хитрые и наглые бабы — сладки и падки на всякие новшества и деньги, они сначала думали, что это тень Гюи де Мопассана, но, подойдя к прохожему, лишили его этого сана, лишь увидев, что вид его нищ, волос — сед, одет довольно плохо, в крылатке, а так, как они были падки только на новшества, на деньги, и на тень Гюи, то они и исчезли, отвалили, чтобы вести шухер-махер со смоленской фарцой, а вышедший однажды на улицу гражданин сказал: — Вы, приятель, постойте-ка, только не подумайте, что я нахал, но хоть и вид Ваш простой, и сами Вы — голь, не есть ли Вы Николай Васильевич Гоголь? Тут какой-то посторонний негодяй как захохочет, — Ха-ха-ха. Хи-хи-хи. Голь. И еще — Ха-ха-ха. Гоголь, пьешь ли ты свой моголь. Гоголь тихо так просто и грустно говорит: — Да, это действительно я. Я подвергался там оскорблениям. Вот почему мое сердце горит, и я не мог примириться со своим общественным положением. Я ушел из памятников и стал обычный гражданин, как Вы, вышел и вот сейчас себе найду подругу жизни. Да я хочу жить так, потому что книжки свои я все уже написал, и они все в золотом фонде мировой литературы. Я же устал. Я устал. Я же хочу жить вне культуры.
7