— Ты — новатор?! Новатор? Ты все врешь, что ты новатор! Новая форма нужна тебе, чтобы пудрить мозги вот этим вот дурочкам. — И он указал пальцем на лохматеньких девушек, студенток художественного училища, которые напряженно прислушивались к спору.
— Тише ты, тише, — урезонивал расходившегося секретарь местного отделения Союза художников.
— Что тише? Ему мастерскую, а мне когда? А я работаю куда больше остальных, даже и членов союза. Почему мне отвели мало места на зональной выставке? Почему вы меня травите и давите?
От этих слов всем стало настолько неловко, что некоторые даже покинули помещение.
— Нет! Не-ет! — страшно прокричал художник. — Вам меня не задавить! Как писал, так и буду писать! Что писал, то и буду писать! Поздно меня переучивать, голубчики! Поздно! Идите-ка вы все…
И, выдавив из себя неприличное слово, художник снова закрыл лицо ладонями, после чего вышел, шатаясь.
Присутствующие немного помолчали, а потом обменялись следующими фразами:
— Опять чудит.
— А талантливый человек.
— Может, ему материально помочь надо?
— Да нет. Он так-то обеспечен. Подкидываем ему кой-какие заказики, — сказал председатель художественного совета.
И тут опять выступил первый художник. С ним тоже случилось нечто вроде истерики.
— Послушайте, — сказал он, чуть не плача. — Почему на меня возводятся такие обвинения? Зачем меня попрекают мастерской? Разве я виноват, что мастерскую выделили в первую очередь мне? А потом — мы ж с ним не конкуренты. У него — своя тема, у меня — своя. А он меня обвиняет чуть ли не в халтуре, в конформизме, говорит, что я — советский…
— Успокойся. Знаешь же ты, что он — нервный. Черт с ним. У него это пройдет.
— Зачем мне все эти скандалы? Он скажет, другой скажет. А если он больной, то вот забирайте ключ и отдавайте мастерскую ему. А я подожду. Долго терпел и еще потерплю.
Но ему не позволили совершить такой нелепый поступок. Некоторые обняли его за талию, а секретарь сказал, сильно рассердившись:
— Вот что! Кончай свою партизанщину и не прикидывайся истеричной девушкой! Получит он свою мастерскую. В следующем доме ему запланировали выделить мастерскую. Есть протокол собрания, и он об этом прекрасно знает.
Художник успокоился и, остывая, заметил:
— А насчет халтуры я никак не согласен. Я работаю, и работаю честно. Я работаю для народа — не побоюсь этого слова. Если мне хочется писать ГЭС и стройки, то я их и пишу. А если ему хочется рисовать какой-то голый космос и абстракцию, не в смысле абстракционизма, а в смысле абстрактного гуманизма — то пусть пеняет на себя. Каждый сам себе выбирает дорогу или тропку. Я, например, вижу перед собой ясные цели. А вы, девчата, что приуныли?
Это он обратился к девушкам из художественного училища.
— Да так, ничего, — застеснялись девушки.
— Ладно, достаточно мы всего наслушались. И матерков даже, — улыбнулся секретарь. — Ну, веди, показывай свои владения.
И они поднялись в мансарду, расположенную поверх пятого этажа. И там их ожидал очень неприятный сюрприз.
Висел! Он висел! Он повесился на дверной ручке. Бедный… нервный… сорокапятилетний… молодой… художник… О, ужас!
О, ужас! Вы видели когда-нибудь повесившегося? Это жуткое зрелище. Язык синий высунут. О, ужас! Ну, зачем, зачем люди так быстро лишают себя и без того короткой жизни? Зачем они делают такое преступление? Зачем они множат грусть и тоску?
Приехали врачи, милиция. Художника вынули из петли и после недолгого разбирательства устроили ему хорошие похороны. Представители общественности старались не упоминать в своих речах о причине смерти покойного. Просто говорили — и резонно и гуманно — «смерть вырвала из наших рядов». Да и речи были короткие.
А первый художник был сильно потрясен и долгое время не мог работать. Он даже просил поменять ему мастерскую, но ему посоветовали взять себя в руки, не ерундить и с честью выдержать испытание.
Он и выдержал. После недолгого отдыха его работоспособность полностью восстановилась. Он стал работать еще смелее и еще интереснее. Недавно одна его работа под названием «Сибирский простор» была тепло принята зрителями и завоевала бронзовую медаль на Всесоюзной выставке графики в Москве.
Когда художник узнал об этом, он поднялся к себе в мастерскую и подошел к окну. Солнце билось в большие стекла. Дымилась зимняя речка. Дымились трубы фабрик и заводов.
— Простор-то какой, а? Действительно, — сказал художник, вздохнув.
Он немного постарел, погрузнел в последнее время, и волосы у него поредели, засеребрились. Засеребрились волосы, и он хотел завести себе трость с львиной головой, чтобы было на что опираться…
А тот, бедный висельник, лежит теперь в сырой земле. Его работы теперь хранит жена, но она слабо разбирается в живописи и сильно сомневается — имеют ли они хоть какую-либо малую ценность. Она бы, может быть, и выкинула бы крашеные холсты, но это — единственная память об ее милом-дорогом.
Которого она знала еще совсем мальчонкой. С которым они бегали, взявшись за руки, и аукались в березовом лесу. Который потом часто плакал у нее на руках. Как мальчик. Она всегда считала его маленьким мальчиком.