Озеро отливало той же лазурью, что прежде, солнце светило по-прежнему празднично и тепло, и я смотрел часто на желтых бабочек и испытывал чувство, будто с той поры не изменилось почти ничего и будто я могу, как когда-то, растянуться на зеленой лужайке и начать предаваться своим юношеским грезам. Но что это далеко уже не так и что добрая часть моей жизни уже канула в вечность, я убеждался каждый день, когда мылся в ржавом оловянном тазу, в котором отражалась моя голова с большим носом и глубокой морщиной возле рта. Еще больше старался напоминать мне об этом Каменцинд-senior, а когда я хотел окончательно смирить себя с настоящим, мне достаточно было только выдвинуть ящик своего стола, где лежало и дремало мое будущее творение, состоявшее из пачки пожелтевших заметок и шести-семи страничек набросков. Но ящик я открывал очень редко. Наряду с уходом за стариком много хлопот доставляло мне и поддержание нашего хозяйства, пришедшего в полное запустение. В полах зияли трещины, печь и очаг дымили и воняли, двери не запирались, а лестница на чердак, бывшую арену отеческих экзекуций, представляла большую опасность для жизни. Прежде чем можно было приступить к исправлению всего этого, нужно было наточить топор, починить пилу, занять у соседей молоток и набрать гвоздей, а потом из полусгнивших остатков всяких бревен и досок выбрать годные еще в дело. С починкой инструментов и старого точильного камня мне помог немного дядюшка Конрад, хотя он был слишком уже стар и сам в достаточной степени беспомощен. Я портил свои изнеженные руки, привыкшие только к письму, вертел точильный станок, лазил на ветхую крышу, стругал, рубил, вбивал гвозди и обливался обильным потом; по временам, особенно при трудной починке крыши, я бросал работу, усаживался поудобнее, закуривал потухшую сигару, смотрел на бездонную лазурь неба и наслаждался своей ленью в радостном сознании того, что теперь уже отец не может меня ни подгонять, ни бранить. Если в это время мимо меня проходили соседи, женщины, дети и старики, то в оправдание своего сибаритства я пускался в дружеские беседы и снискал себе мало-помалу репутацию человека, с котором можно перекинуться добрым словом.
– Что тепло сегодня. Лизбета?
– Есть маленько. Что это вы делаете?
– Да вот чиню крышу.
– Давно уже пора было.
– Еще бы.
– Ну, а старик-то ваш как? Уж ему верно под семьдесят?
– Восемьдесят, Лизбета, восемьдесят. Ведь и мы с тобой будем когда-нибудь такими вот стариками! Шутка ли сказать?
– Что верно, то верно. Эх надо идти, муженек ждет уж обеда. Счастливо оставаться! – Прощай, Лизбета!
И в то время как она торопливо с горшком в платке продолжала свой путь, я пускал облака дыма и смотрел ей вслед. Я думал, как это все люди так усердно занимаются своим делом, а я тут целых два дня вожусь над одной заплаткой. Но в конце концов крыша была все-таки мною починена.
Отец поинтересовался в виде исключения этой работой, но так как он не мог сам взобраться на крышу, то я должен был подробно описывать все и давать отчет о каждой отдельной заплатке, при этом дело не обошлось, понятно, без некоторого хвастовства с моей стороны.
– Ладно, – одобрил он, – ладно, а я, признаться, не думал, что ты управишься в этом году.
Оглядываясь теперь на свою жизнь, я радуюсь и в то же время скорблю, что и мне пришлось испытать на себе старую истину, что рыбы должны жить в воде, а крестьяне в деревне и что из мужика Каменцинда несмотря ни на какие ухищрения нельзя сделать истинного горожанина или светского человека. Я приучаюсь считать это нормальным и радуюсь, что моя неудачная погоня за счастьем мира помимо воли привела меня в старое гнездо между горами и озером, где и должен я жить, где все мои добродетели и пороки, особенно же пороки, кажутся вполне естественными и традиционными. Там, на воле, я забыл родину и готов был уверовать в то, что я редкое, уникальное растение; теперь же я вижу, что все тяготы мои проистекали исключительно от мужицкого духа, который не хотел подчиняться законам и обычаям городского мира. Здесь никому не приходит в голову считать меня оригиналом и, глядя на своего старого отца или дядюшку Конрада, я все больше нахожу в себе сходства с ними. Мои долгие скитания в царстве духовности и так называемой образованности превосходно уподобляются знаменитой поездке на парусной лодке моего дядюшки с той только разницей, что они стоили мне бесконечно больше денег, труда и прекрасного времени.
С тех пор, как кузен мой Куони остриг мне бороду и я хожу здесь, подпоясанный ремнем и в одном жилете, я и внешне ничем не отличаюсь от других, а, поседев и состарившись, я займу незаметно место отца и его роль в жизни деревни. Земляки мои знают только, что я много лет провел на чужбине, и я остерегаюсь рассказывать им, какую я вел там жалкую жизнь. Всякий раз, повествуя им о Германии, Италии или Париже, я немного приукрашиваю и даже в правдивых местах сам сомневаюсь порой в их достоверности.