Она появилась в его жизни именно в тот год, когда он позволил втянуть себя в позорную и закончившуюся провалом историю с женитьбой на бедной Антонине Ивановне — это было в 1877 году. Тогда он оказался в дурном и жалком положении, и, может быть, госпожа фон Мекк, любящая и понимающая его музыку, это почувствовала. Она использовала молодого Котека, с которым занималась музыкой, в качестве посредника, чтобы приблизиться к окруженному поклонниками композитору. Через Котека она передавала ему заказы на небольшие композиции, за которые предлагала невероятно высокий гонорар. Но когда речь шла о работе, Петр Ильич был очень щепетилен. Он отказал ей. Надежда Филаретовна не дала себя отпугнуть, она знала о его затруднениях и предложила, чтобы разом покончить с ними, перевести ему три тысячи рублей. На этом его щепетильность закончилась, он с благодарностью принял ее предложение. Он так же легко дал свое согласие, когда мадам Мекк спустя некоторое время предложила ему пожизненную пенсию в размере шести тысяч рублей в год. Это был дар богов, и он с энтузиазмом восхвалял свою благодетельницу. Это положило начало переписке и духовному родству. «Моему лучшему другу», — написал он на Четвертой симфонии, часть которой он создал в короткий и печальный период брака с несчастной Антониной.
Великодушная и романтичная вдова фон Мекк поставила одно условие: она не хотела ни при каких обстоятельствах лично знакомиться с предметом своих благодеяний и воздыханий. В случае непредвиденной встречи, которая была не исключена, ему не позволялось ни здороваться с ней, ни смотреть на нее. С причудами неврастеничной матроны, у которой за плечами была нелегкая жизнь (ведь вдова инженера фон Мекка, мать одиннадцати детей, долгое время жила в бедности и в полной мере познала трудности жизни), Петр Ильич смирился, причем с радостью. Госпожа фон Мекк, покровительница, поверенная и лучший друг, оставалась для него благородной незнакомкой. Это придавало их во всех отношениях выгодной дружбе какой-то нереальный, волшебный характер. Когда Петр Ильич гостил в пригородном доме своей подруги, что периодически случалось, сама она исчезала, испарялась, становилась невидимой, как фея, которой какими-то таинственными, непреложными законами запрещено материализоваться в присутствии смертных. Это нравилось Петру Ильичу, разжигало его воображение. Когда ему в оперном театре кто-то указал на его добродетельницу, он бросил застенчивый взгляд в сторону стоявшей на некотором расстоянии от него дамы. Он успел разглядеть изможденное лицо с горящими темными глазами, обрамленное растрепанными седыми волосами. Ему показалось, что у госпожи фон Мекк тик лица, от которого подергивается ее верхняя губа. Пожилая дама была увешана золотыми цепями, которые при каждом ее движении тихонечко позвякивали. Она шла, слегка сгорбившись, опираясь на трость с золотой рукояткой. Петр Ильич покорно отвернулся: фея могла почувствовать его взгляд, испугаться и с жалобным криком растаять в воздухе, как серебристый туман.
«Но она еще не рассеялась, как серебристый туман, — подумал Чайковский, нежно поглаживая кончиками пальцев свои часы, свою прелестнейшую вещь. — Она еще существует, существует в моей жизни. Как прекрасно, что она у меня есть! Как прекрасен золотой Аполлон на моих часах. Но еще больше я люблю Орлеанскую деву, изображенную напротив него…»
Дева была паролем для одержимого воспоминаниями сердца Петра Ильича. Она ни в коем случае не наводила его на мысли об опере, которую он написал о юной героине; об этой опере он вообще старался не вспоминать, он считал ее совершенно неудавшейся («Гранд-опера» в самом жалком смысле), написанной под влиянием Майербеера и, между прочим, не пользовавшейся особым успехом. С именем Орлеанской девы был связан мир детских воспоминаний, ускользнувший мир, тоска по которому была так велика.
О французской героине ему рассказала любимая гувернантка Фанни Дюрбах из городка Монбельяр под Бельфором. С ней ему было так хорошо, как не было впоследствии нигде и никогда за все эти годы, о которых тоскуешь только потому, что они прошли, а не потому, что их хотелось бы прожить еще раз.
Фанни умела интересно рассказывать, но самым замечательным было ее повествование об Орлеанской деве. У нее даже были рисунки героини. Мальчику разрешалось их смотреть, когда он хорошо себя вел, и высшей награды для него не существовало. Не было на свете ничего более восхитительного, стройного, изящного, гордого, трогательного и дерзкого, чем независимая девочка в доспехах, глаза которой сияли, и Петя знал почему: она внимала божественным голосам. Ни один мальчик не выглядел бы более воинственно в доспехах и со щитом. Разумеется, она никому не наносила ран своим копьем, все это было просто благородной игрой, о чем свидетельствует ее улыбка, слаще улыбки самой Богоматери.
Этому изящному эфемерно-бесполому героическому образу восхищенный мальчик посвящал стихи, которые ему иногда по вечерам позволялось зачитывать Фанни. Он декламировал: