Владимир занял свое обычное место, где сидел всегда, когда Петр Ильич для него музицировал. Большое кресло, в котором он устроился, стояло так, что, поднимая глаза от нот, композитор видел лицо своего слушателя. Как любил Петр Ильич ласкать музыкой эти маленькие, изящные, внимательные и внимающие уши, выглядывающие из-под темной копны волос, как две драгоценные ракушки! «Моих мелодий любимое ухо», — мысленно обращался композитор к своему слушателю, получая в ответ задумчивую улыбку. Что она ему напоминала? Улыбку прекрасного незнакомца Александра Зилоти. Да, Владимир многим напоминал тех, на ком тренировались чувства, оттачивались и совершенствовались для него одного, в ком уживалось обаяние незнакомца с трогательными чертами родного и близкого человека. Чего в нем только не было: улыбка Зилоти, голос матушки, прелестные черты едва знакомых и пылко любимых юношей и взгляд сестры. Какое многогранное скопление соблазнов!
Петр Ильич играл на рояле. Сердце его так радостно откликалось на мелодии любимой оперы, что тяжелые руки обретали невесомость и окрыленные пальцы порхали над клавишами, извлекая из них сладчайшие, легчайшие, чистейшие звуки. Арии, дуэты и хоровые вставки композитор напевал мягким, приглушенным голосом.
— Это так прекрасно, что прекраснее просто не бывает, — произнес он, завершив первый акт. Владимир подсел к нему и благодарно поглаживал его пушистые седые волосы. — Настолько совершенно, что даже грустно становится.
— Почему тебе грустно от совершенства? — тихо спросил юный Владимир. Лицо его было озарено радостью, полученной от услышанной им музыки.
— Тебе этого не понять, — ответил Петр Ильич, глядя в пространство мимо Владимира, и, неожиданно нахмурившись, добавил: — А меня эта музыка одновременно терзает и очаровывает. Почему? Да потому, что я знаю, что никогда, никогда не смогу этого достичь, никогда в жизни. Для меня это всегда будет недосягаемым, и мне иногда кажется, что надо мной насмехается эта совершенная красота мелодий.
— Что ты, что ты! Не нужно так говорить! — Его ласкали длинные, прохладные пальцы Владимира, пальцы матери, пальцы прелестных незнакомых юношей, но выражение лица Петра Ильича по-прежнему было растерянным.
— Недосягаемо, недосягаемо! — повторял он мрачно, закрывая лицо руками. — Ведь это уголок рая, а то, на что мы способны даже в момент наивысшего вдохновения, — это тоска по раю, не больше, ничуть не больше. Может быть, это утешительно, — продолжал он с неожиданно злобной усмешкой, — хотя бы немного утешительно, что никто из живущих сегодня, ни один из современников не способен на большее. Ведь все мы несовершенны и потеряны, и все мы переживаем один и тот же нравственный перелом. Ни один из нас не имеет права называться мастером, классиком и совершенством, как свойственно некоторым, вроде этого самовлюбленного немца, этого Иоганнеса Брамса. Можно прослыть чудаком и даже стать посмешищем, если в нашу эпоху принимать позу совершенства. Но если уж этот Брамс причисляет себя к мастерам, то и я к ним отношусь!
От собственных речей он пришел в ярость, и лоб его побагровел.
— Если этот Брамс причисляет себя к мастерам, то и я к ним отношусь! — повторил он раздраженно. Потом он тяжелой рукой ударил по партитуре Моцарта и воскликнул: — Но перед ним, перед гением, перед совершенством, перед блистательным уголком рая, все мы ничтожны!
— Какой устрашающий у тебя сейчас вид! — сказал Боб. — Глядя на эту раздувшуюся вену на лбу, мне даже страшновато становится! — При этом он поглаживал тонкими пальцами набухшую вену на высоком лбу Чайковского. — Я не хочу, чтобы у тебя был такой грозный вид! — мягко говорил юноша. — Подожди, я сейчас сыграю тебе что-нибудь на рояле, чтобы тебя развеселить, ведь когда я музицирую, всегда есть над чем посмеяться.
— Как мило с твоей стороны! — обрадовался Петр Ильич, чей лоб быстро разгладился под ласками Боба и от его успокоительных слов. — И чем же меня будут потчевать? Может быть, вальсом? Хочу послушать Штрауса в твоем исполнении!
Он уже освободил место у рояля, и Владимир опустился на вращающийся табурет перед захлопнутой партитурой Моцарта. Его пальцы энергично пробежались по клавишам.
— Ну, старина Пьер, тебя это утешает? — смеялся он, раскачиваясь в такт вальсу «Дунайские волны». — Мне эта музыка кажется очень освежающей и очень утешительной… Если бы я еще мог сыграть ее получше!
Тут Петр Ильич попросил тихим, охрипшим голосом:
— Играй дальше, Боб!
— А уши у тебя не заболят? — Владимир с новой силой ударил по клавишам. — Я же издеваюсь над твоим бедным инструментом!
— Играй дальше! — повторил свою просьбу Петр Ильич, обнимая племянника за плечи.
Юный Боб, щеки которого от игры на рояле пылали, сказал, еще ниже склоняясь над клавишами:
— Знаешь, чего мне сейчас хочется? Мне хочется, чтобы здесь была барышня. Я бы с ней вальс станцевал, а ты бы нам аккомпанировал.
Петр Ильич не ответил. Он медленно убрал руку с плеча Владимира.
— Но во Фроловском нет барышень, — продолжал Боб, в то время как вальс под его пальцами становился все тише и медленнее.