Тоска, которая с неожиданной силой вдруг стала исходить от Петра Ильича, смутила молодежь. Беседа не вязалась. Мечтатель в дешевом фраке сел за рояль и начал играть. От незатейливой, нежной мелодии волнами разбегались вариации. Юноша играл умело и красиво.
— Это Рубинштейн? — безучастным, даже резким тоном спросил один из братьев Лютке.
— Да нет же! — возразил Владимир. — Это Шопен.
Петр Ильич стоял у двери, ведущей в его спальню. Он осторожно ее приоткрыл.
— Ты уходишь? — спросил сидящий возле двери Владимир. Вид у юноши действительно был довольно усталый и болезненный. Он кончиками пальцев ласкал безвольно опущенную руку Петра Ильича и вдруг зашелся кашлем. «Городская жизнь не для него, — подумал Чайковский. — Эта зима была для него слишком напряженной. Он слишком много на себя берет, переоценивает свои силы. Наверное, я был не прав, что предложил ему здесь жить». А вслух он сказал:
— Не обращайте на меня внимания. Я устал. Да и Шопена я не выношу. Меня от него воротит. Ты развлекайся с друзьями, радость моя. В ведерке еще осталось шампанское.
До Америки далеко. Дальний путь начинается с успевшей изрядно надоесть трассы: Санкт-Петербург — Берлин.
Знакомый стук колес, рассказывающих одну и ту же, уже много раз услышанную, но так и не понятую историю, которая навсегда останется загадкой, монотонной тайной. На мелькающий за окном скучный пейзаж опускаются сумерки. В купе заходит проводник стелить постель. Пора спать, но страшно болит голова.
«Зачем я сел в этот поезд? Куда он меня увозит? Прочь от моего Владимира. И почему я называю его
Я целый день буду в Берлине. В каждом гостиничном номере есть почтовая бумага. Я возьму чистый лист бумаги и испишу его весь, строчка за строчкой, чтобы мой Боб прочел и понял, как ужасно я по нему скучаю. На почтовой бумаге берлинской гостиницы я напишу: Боб, я тебя обожаю! Помнишь, я когда-то говорил тебе, что не столь счастлив, когда ты со мной, сколь несчастен, когда тебя со мной нет? Вдали от тебя, перёд лицом долгих дней, долгих недель, долгих месяцев разлуки с тобой, да, перед лицом этой бесконечной пустоты я по-настоящему ощущаю безграничность моей любви к тебе… Так я ему и напишу, он должен это узнать и понять. Владимир, моя далекая собственность, стал много кашлять. Во фраке он выглядел совсем худым. Нужно следить за его здоровьем. Он должен стать кем-то выдающимся, поэтом или композитором. А может быть, ему долго не жить. Его сестра Вера тоже умерла рано. Самых прелестных детей своих Господь обычно спешит прибрать к себе в первую очередь. Нет, так думать не хочется. Боб должен жить долго, Боб — мой наследник… Вот со „Щелкунчиком“ дело не идет, я исписался, я истощен. Боб любит всех петербургских Настенек, он даже краснеет при их упоминании…»
В Париже Модест Чайковский встречал брата на Северном вокзале. Петр Ильич с некоторой небрежностью обнял и поцеловал его. Бедняга Модест, с искренней радостью ожидавший встречи со старшим братом, сразу же понял, что тот находится не в лучшей форме и не в самом добром расположении духа. Лицо Петра Ильича побагровело, на лбу выступала набухшая вена, и это внушало Модесту страх.
— Ты хорошо доехал? — осторожно поинтересовался младший брат.
— Спасибо, — ответил Петр Ильич. — А у тебя вид уже совсем парижский.
Модест отпустил эспаньолку и тонкие длинные усы. Пальто нараспашку, тросточка, высокий стоячий воротник и лихо сдвинутая на затылок шляпа. Этот западный наряд в бульварном стиле совсем не вязался с его добродушным, нежным лицом, типичным для породы Чайковских: чувственный рот, глаза с поволокой, высокий лоб. Это лицо могло с тем же успехом принадлежать сыну Петра Ильича.
— Акклиматизируемся по мере возможности, — ответил Модест с характерным для него ленивым кокетством.
— Я не понимаю, как можно добровольно так долго находиться за границей, — раздраженно заметил Петр Ильич. — Меня уже через неделю начинает мучить тоска по дому, если мне приходится уезжать из России.
— Но ведь в Париже так хорошо, — растерянно возразил Модест. — И потом, ты ведь сам большую часть времени провел за границей.
— Это совсем другое дело, — сварливо возразил Петр Ильич. — Это нельзя назвать добровольным: я или болел, или ездил по работе.
Оба брата знали, что это не так, но Модест решил, что возражать не стоит.
— У вас, литераторов, похоже, чувство патриотизма полностью атрофировалось, — нервно и строго заметил Петр Ильич.
Модест в ответ покачал головой:
— Боже, какой ты сегодня странный!
Они наняли извозчика. По дороге в гостиницу «Ришепанс» Петр Ильич был молчалив и раздражен.
— Над чем ты сейчас работаешь? — угрожающим тоном спросил Чайковский младшего брата после долгого молчания.