Ясно, что такое поведение могло лишь до белого каления доводить следователей (как потом в Сибири Петрашевский своей постоянной борьбой за правду и справедливость сделался первейшим врагом губернатора и был сослан в такую глушь, где смерть не заставила себя долго ждать).
Петрашевский, очевидно, много думал и о товарищах: он не мог не чувствовать той великой ответственности за их судьбу, которую он, вольно или невольно, взял на себя. И ему очень хотелось бы, чтобы друзья по несчастью вели себя подобно ему, т. е. избрали бы сходную наступательную тактику. А так как допросы проводились поодиночке, свиданий и прогулок не было, то оп решил разбросать по дороге в следственную комиссию своеобразные инструкции. Петрашевский писал их обломанным от вентилятора «зубом» на кусках клеевой окраски-штукатурки, отдираемых от стен камеры. В них он рекомендовал те же приемы: требовать привода доносчиков, требовать очных ставок, протестовать против любых нарушений законов, как можно меньше сообщать фактов, самому задавать вопросы, не обороняться, а нападать. Конечно, чрезвычайно мало было шансов, что эти записки достанутся заключенным, они и в самом деле попали в руки стражников (но, может быть, какая-то часть все-таки дошла до адресатов?).
Петрашевский догадывался о провокации, замышленной властями над его кружком, считая впрочем инициатором не Липранди, а III отделение. В показании 1–2 июля Петрашевский прямо подчеркнул: «Умысел бунта, орудие и покушение, все сие было в III отделении, а я и другие в сие вовлекались… Сперва является ко мне в ноябре 1848 года
Интенсивнейшая деятельность Петрашевского в крепости в сочетании с очень расшатанной от перенапряжения нервной системой дала себя знать самым драматическим образом: приблизительно с конца июня у него появились признаки умопомешательства. Они отразились в его неоднократных письменных обращениях в следственную комиссию, которая не могла не замечать ненормальности, но колебалась, не хитрая ли это уловка вполне здорового человека. Думается, что Петрашевский не лукавил, а на самом деле на какое-то время оказался душевнобольным: об этом свидетельствуют многие его прошения в комиссию от конца июля. Характерно, однако, что, даже будучи не совсем нормальным человеком, он в этих прошениях постоянно апеллирует к честности, добру, благородству, тревожится за судьбу товарищей. Предполагая возможную смерть, он придумывает различные варианты использования его тела для медицины и промышленности, а средства от продажи его доли имения он завещает следующим образом: одну треть перевести В. Консидерану в Париж для организации фаланстера, одну треть отдать сестре Ольге, а остальную часть — в распоряжение общества посещения бедных, в Петербургский университет для учреждения премии за лучшую работу о судопроизводстве; 500 рублей раздать солдатам Алексеевского равелина и т. п.
Одно из самых темных и загадочных пятен в истории следствия — проблема пыток: применялись ли те яды, наркотики, электрошоки, прекращение выдачи еды и питья, о которых писал в своих жалобах и воспоминаниях Петрашевский, о чем он рассказывал в Тобольске Н. Д. Фонвизиной?[301]
Похоже, что нет дыма без огня, и если пытка электрической машиной и ядами — плод воспаленного воображения узника, то успокоительные и усыпляющие лекарства, морение голодом и жаждой, угрозы физической расправы — вещи, видимо, реальные. Недаром ведь трое заключенных сошли с ума во время следствия — В. В. Востров, В. П. Катенев, Н. П. Григорьев; многие были на грани сумасшествия; А. Т. Мадерский обнаружил черты умственного расстройства после освобождения из крепости. Когда члены следственной комиссии увидели всю значительность Спешнева, то стали думать, какие меры воздействия применить к нему в случае запирательства; запросили наследника, можно ли заковать в кандалы (Николай I был за границей); Александр Николаевич разрешил с оговоркой! «если эта мера употреблялась прежде». Оказалось, что некоторых декабристов уже заковывали!