— Погляди! — завопил Сотирис. — Теперь немцы из полевой жандармерии стерегут итальянцев!
Из-за угла показалась огромная колонна итальянских солдат, по обе стороны которой медленно ехали на мотоциклах немцы. Всего лишь в прошлое воскресенье состоялся парад итальянских пехотинцев. Они важно маршировали, и петушиные перья у них на голове так забавно покачивались, что можно было умереть от смеха. В тот же день вечером мама взяла с собой Петроса в гости к своей знакомой, жившей недалеко от А́йа Параскеви́; и когда они доехали до комендатуры, итальянцы высадили всех из автобуса, чтобы проверить документы.
— Su! Su! Presto! Presto![31]
— покрикивал пронзительным голосом один из карабинеров.Теперь уже не было окриков «Presto!» Итальянцы шли с непокрытыми головами, в расстегнутых кителях, без погон, без знаков различия. Небритые, жалкие — точно военнопленные, потерпевшие поражение в бою.
Петрос заставлял себя думать с ненавистью о карабинере, забравшем Тодороса, и о другом, угрожавшем автоматом… Он пытался сейчас побороть в себе жалость к итальянцам, которые плелись такие несчастные под конвоем своих бывших союзников и жалобно клянчили: «Pane… sigaretta»[32]
, как дедушка, когда он притворялся умирающим перед чужими дверьми.Позади бежали мальчишки и, потешаясь, пели:
Итальянцев это нисколько не трогало, они бросали умоляющие взгляды на ребятишек и твердили:
— Bambino… pane…[33]
Из табачного киоска вышел продавец и бросил итальянцам несколько пачек сигарет. Те стали, подпрыгивая, ловить их в воздухе. Потом женщины начали кидать им хлеб, орехи, изюм.
Петрос и Сотирис шли за колонной вместе с мальчишками, распевавшими:
Сначала они тоже затянули песню, но тут же замолкли, словно вспомнив внезапно, что они уже не малыши, как в начале войны.
— Пошли домой, — одновременно предложили они оба, точно под влиянием одних и тех же мыслей.
Когда Петрос вошел в столовую, вся семья сидела за столом.
— Теперь командовать у нас будут немцы и покрепче завинтят гайки, — сказал папа.
— Куда уж там! — возразил дедушка. — Гайки и так крепко завинчены.
— Нет, от немцев добра не жди, — настаивал на своем папа.
— Я хочу вам кое-что сказать, — не обращая внимания на их спор, взволнованно произнесла мама, будто спеша поделиться внезапно пришедшей ей в голову мыслью.
Все обратили на нее удивленные взгляды. Мама никогда не участвовала в беседах за столом, и если говорила о чем-нибудь, то только о еде. Теперь же она как будто собиралась сообщить что-то совсем другое. Не сводя с нее глаз, все молча ждали.
— Внизу, в нашем чулане, спрятался какой-то итальянский солдат, — объявила мама так просто, словно речь шла о мешке опилок для разжигания жаровни.
— Madonna mia…[34]
— комично протянул дедушка, пораженный маминой «шуткой».Никто не успел и рта раскрыть, потому что мама стала торопливо и сбивчиво рассказывать, как, придя в чулан за опилками, она обнаружила, что дверь в него не заперта.
— Конечно, ты забыл запереть ее на замок, — выговорила она Петросу совсем не сердито, а скорей даже ласково. — Все время шмыгаешь туда-сюда и роешься в старье.
Петрос готов был начать оправдываться, но мама продолжала свой рассказ. Войдя в чулан, она увидела носок солдатского ботинка, торчавший из-за дедушкиного сундука, и напугалась до смерти.
— Non abbia paura, signora[35]
, — послышался дрожащий голос.Из-за сундука робко вылез испуганный итальянский солдат.
— Sono buono, non sono fascista![36]
Мама не просто излагала это происшествие, а «играла», как в былые времена, когда она разыгрывала перед Петросом целые сцены из «Коварства и любви», изображая разных действующих лиц. «Она совершенно преобразилась, стала довоенной», — подумал Петрос. И глаза у нее блестели, как тогда в магазине, когда она примеряла перед зеркалом шляпы. «Отдай на сцену свою Элени», — говорили дедушке актеры, которые приходили в восторг, видя, как мама, тогда еще совсем молоденькая, копирует их за кулисами.
До войны, когда больной Петрос лежал в кровати и мама приходила посидеть с ним, она никогда не рассказывала ему сказок, а только «играла». Представляла то одну, то другую соседку, подражая их ужимкам, голосам так искусно, что Петрос сразу угадывал, кого она имела в виду… Он уже забыл ту маму, и вдруг она снова возродилась перед ним, изображая перепуганного итальянца.
— Sono buono, non sono fascista, non sono Mussolini. Sono Bandoglio…[37]
Мама так забавно копировала его, что все покатывались со смеху.
— Non fascista, non fascista… — проворчал дедушка. — Ну что же нам с ним делать?
— Нельзя же выдать его немцам, — серьезно сказал папа.
— Значит, когда кончится война, мы спрячем у себя и Жабу? — не согласившись с ним, возмутилась Антигона.
— Нет, нет. Это совсем иное дело! — с несвойственным ей жаром возразила мама. — Итальянцы теперь заодно с союзниками, заодно с нами.