Письмо получалось длинней, чем он думал.
«…Ты мечтал о подвиге, — писал Митя, — и кое-что из того, что ты сделал, вообще-то говоря, довольно похоже. Но теперь ты стал думать, что знаешь все за всех нас. Что каждый думает, что каждый чувствует. А тебе не кажется, что кое-кому стало невмоготу дышать…»
Ответ Толи тоже пришел письмом.
«Посмотри кругом, — писал Толя. — Ты говоришь, что я не даю никому дышать. Но посмотри, посмотри кругом! На наших спортсменов, например. Это им я не даю дышать? Спроси их, что им больше нравится: то, что было, или то, что есть? Спроси у Любарского: отпускали ли его раньше в Летний сад с мольбертом? Спроси у моделистов… Кому же я не даю жить, как они хотят? Белоусову твоему? Но какое же он имел право шесть лет подряд кормиться и одеваться за счет государства, если теперь не хочет идти в высшее училище? И что значит «не хочет»? Зачем тогда сюда поступал??»
«Но это было шесть лет назад, — отвечал Митя. — Ему было одиннадцать лет. Откуда он знал… Ты сам еще год назад собирался в Дзержинку. А сейчас…»
«Это другое дело, — писал вице-главстаршина. — Это другое дело, потому что…»
«Оно кажется тебе другим только потому, что то не касалось тебя, а это касается…»
«Не имеешь права так говорить — особых мерок для себя у меня нет…»
— Это так тебе только кажется, — подняв голову от только что полученной записки, сказал Митя. — Очень даже есть.
— Надо сделать так, чтобы каждый добился всего, чего может.
— А ты уверен, что они этого хотят?
— Это не важно. Потом сами будут благодарны.
— Ты и в этом уверен?
— А не будут — так что о них говорить?
— Как это — что говорить? Они же люди!
— Люди-то люди, но какие?
— Какие? — растерянно сказал Митя. — Разные…
— Да не такие уж они разные, — пробормотал Толя.
Чего только не произошло повсюду за пять лет — только на верхнем этаже голубого дома все оставалось по-прежнему. И в тихой комнате с надписью: «Буфет» по-прежнему продавался лимонад.
Мите казалось, что он смотрит в старое, забытое зеркало. Мальчик, который сидел за столиком рядом с Митей, выглядел остриженным зверьком.
— А войну, значит, не помнишь? — спросил Митя.
— Нет, — ответил мальчик и, не поднимая глаз, тихо отставил стакан с лимонадом.
Боясь вспугнуть мальчика, Митя повернулся к открытому окну.
Над городом замерла сухая долгая осень. Почти не было этой осенью резких холодных ветров, и Ленинград стоял в своих дубах и липах, как огромный дворцовый парк.
Этой осенью Мите отовсюду слышалась музыка. Из окон домов, с прогулочных барж, из уличных репродукторов… Вот и сейчас… Откуда?
Музыка продолжала звучать, но Митя думал уже не о ней, а о той стеклянной стене, что встала теперь между ним и Толей. Время шло, но стена не исчезала, и это казалось Мите позором для них обоих, а отчасти даже предательством: разве Глазомицкий не называл их фамилии постоянно вместе? Но если не Толе, то кому можно тогда открыть душу? Наде? Шурику? Лене? Бабушке? И выходило, что теперь уже никому. Одних сломаешь, других… Других он перестал чувствовать. Митя не знал, что просто взрослеет.
— Я День Победы помню, — явно томясь, робко вымолвил мальчик. Он хоть как-то хотел оправдать Митины ожидания.
«Не вспугнуть бы», — подумал Митя. Почему этого мальчика так неровно остригли, ступеньки какие-то… Неужто и Митю так же когда-то стригли?
Митя встал и подошел к окну. Почему ему так жаль этого мальчишку? Жаль до першения в горле, до того, что он не может больше смотреть на эту неровно остриженную голову… И еще какая-то ссадина или болячка за ухом, замазанная медицинской зеленкой…
Музыка звучала все громче, она накатывалась снизу. «Да это же от нас», — подумал Митя.
— Пойдем, — сказал он.
Печальная и томительная мелодия старого негритянского блюза пронизывала весь коридор выпускной роты. И то ли их возраст был причиной, то ли вдруг остро и явно все поняли, что уже близко неминуемое расставание, то ли осенний город так на всех действовал… хотя знали они и до тех пор, что теперь уже навсегда любят друг друга, но тут будто крикнул им кто-то это громко и внятно на весь коридор, а потом в каждую из открытых классных дверей, а потом побежал дальше по роте, бежал и кричал всем встречным: «Да вы же друг без друга жить не можете!»
И это было правдой.
Возможно, они еще слишком немногое в жизни видели или слишком невелики были их потребности, но вдруг вступили они, сразу забывая обиды и волнения, в короткую полосу общего счастья, — а им и нужно-то было, оказывается, не так много: быть вместе да ощущать легкий шорох подползающего будущего. И они его ощущали.
И на пианино, которое стояло у них в классе, кто-то невидимый из коридора продолжал играть.
Класс был пустым, дверь раскрыта, и звучал он как резонатор. И все, кто был в коридоре, остановились и стихли.
Играл Коля Ларионов. Он был первым, кого еще полгода назад вызвал на разговор в канцелярию новый вице-главстаршина.
«Тебе единственному разрешаю не выходить на переменах из класса, — сказал тогда только что получивший свое новое назначение Толя. — Другого времени для твоей музыки не разыщем…»