В горле у Марики набухает какой-то ком, и горький, и сладкий в то же время, сладкий до тошноты… И вот он вырывается первым трудным стоном. А за ним крик боли льется уже потоком, как пшеница из развязанного мешка. Потоком тяжелым и безостановочным.
Крик заполняет дом, выплескивается в сени, во двор. Руки Марики сами собой срывают с тела одежду; в одной рубашке, со спутанными волосами все ходит и ходит она по горнице, глядя в пол. Рубашку стискивает на животе в кулак и упорно смотрит под ноги, словно там, на полу, разбросаны иголки, и до тех пор не будет ей покоя, пока все до одной не найдет она, не подымет.
Куры, гуси, утки сбиваются в кучу в углу двора; все вместе, в мире. Шеи тянут, вертят головами, прислушиваются. Собака лежит перед домом — и тоже подымает голову, ставит ухо торчком, ловя непривычные звуки, смотрит на ворота, потом — в сторону огорода.
А свекровь Марики бежит по переулку, потом по Главной улице и дальше, за церковь, искать повитуху.
Телега катится по дороге, возле лавки господина Берната сворачивает в переулок. Стук колес тонет в пыли — слышится лишь негромкое шуршание. Да и оно вскоре стихает: останавливается телега у ворот.
— Тпру-у… — И Красный Гоз спрыгивает с воза. Лицо у него бледное, руки дрожат: еле справляется с задвижкой на калитке.
Что там было дальше, он помнит плохо.
Долго еще потом стояло перед ним лицо Марики, которая словно и не узнала мужа. Лишь посмотрела куда-то сквозь него с дикой тоской и продолжала свой бесконечный путь по горнице. Помнит он еще, что хлопали двери, кто-то бегал, чьи-то юбки шуршали… а он сидел возле хлева, спрятав лицо в ладонях, и плакал тихо. Лайош Ямбор привез телегу черного сена для топки и сам все разгрузил, то есть просто свалил в кучу посреди двора… Ямбор?.. Сено?.. Господи, при чем тут сено? Одно только сейчас есть: это слезы, милосердные и благословенные, которые не дают ему задохнуться…
С детства не плакал. Красный Гоз. И теперь вот наплакался досыта. А все остальное было так мучительно, что и вспоминать об этом больно…
Время уже за полночь, около двух часов; Йошка сидит в хлеву, на соломе, и не думает ни о чем, не может думать. Сидит, смотрит на лампу, качает ногой. Так давно уже качает, что жилы заныли под коленями.
— …А где наш герой? Где «виновник»? — раздается вдруг голос перед хлевом; и еще слышно, как мать сморкается в передник.
Молчит Йошка. Не отвечает. Скорее мир перевернется, чем он скажет хоть слово…
— Давайте-ка его сюда… уши будем драть… — слышится опять. Это голос Шары Кери. Дверь распахивается, она входит в хлев, за ней — мать. — Ну, скажу я вам, не думала, что вы так раскиснете. Никогда б не поверила… — подходит она к нему, ласково кладет руку на плечо. — Идемте, идемте. Все в порядке. Прислушайтесь! Что вы слышите?..
— А Марика?
— Марика? Марика молодцом. Через день-другой такой станет красавицей, рот разинете.
Красный Гоз вдруг ощущает неодолимое желание говорить. Просто удивительно, как это он молчал чуть не целых полдня? Теперь ему все сразу хочется высказать — и узнать хочется все сразу.
— И что… как там? Кто? Мальчик?
— Ну, это уж нет, это вы много хотите. Не заслужили вы этого. Для такого угрюмого, трусливого мужика слишком много чести… А если дочь, так что?
Красный Гоз даже не отвечает, пускается бежать к дому.
— Эй, да постойте же! Постойте. А что вы скажете, если не одна дочь, а целых две?
Красный Гоз оборачивается, потом бежит дальше.
Войдя в горницу, не смеет оглядеться вокруг. Украдкой, со страхом косится на знакомые предметы, разбросанные теперь в беспорядке: подушки, перины, простыни; а подальше, на том месте, где всегда стоял стол, — корыто. На припечке сидит Юхошиха, теща его; передником вытирает глаза. А из угла доносятся какие-то непонятные звуки… Становится Йошка на колени около кровати, наклоняется над Марикой. Ищет взглядом ее глаза.
— Йошка… господи, Йошка… — шепчет Марика и запускает пальцы ему в волосы.
Марика лежит вся в чем-то белоснежном, кружевном.
Белое белье и кружева — все это существует на самом деле. А Марика, особенно лицо ее, словно лишь память о ней, оставшаяся на смятых подушках. Словно видение… так бывает, когда порой мелькнет вдруг перед глазами давно ушедший день, давно минувшее лето. Та Марика, которую видел он еще нынче утром, была знакомая, понятная, в ней словно жили давние провожания, разговоры, прежние поцелуи и объятия; от той Марики, из-за которой он недавно, зимой, готов был убить, готов был деревню поджечь, — от той Марики не осталось ничего. Растаяла, развеялась по ветру, как соцветие зрелого рогоза или пух.
Вместо нее кто-то другой, другая Марика, которая еще ближе ему, еще теснее связана с ним, с его телом. Ее душа — это его душа; ее сердце бьется неотличимо от его сердца.
— О милая моя Марика… — шепчет он и большой, жесткой ладонью гладит ей лицо, лоб, волосы.
— Ну полно, полно вам, хватит, оставьте ее в покое, — командует Шара Кери, размешивая в чашке какое-то питье для Марики.