Марика смотрит на мужа с беспокойством и жалостью: чувствует, что тяжко ему. Так хотелось бы поддержать его, утешить. Взамен одной потерянной жизни придумать другую. Как-нибудь, чем-нибудь заменить неверных друзей-приятелей… Последние дни уж так ласкова она с ним, как никогда; да и это не выход. Оттает Йошка на минуту, а потом думы опять стягивают его лоб в жесткие складки. Марике присесть, передохнуть некогда — так заполнен ее день детьми, двором, кухней; когда ж остается немного времени, все его отдает она мужу… Мало это, ох, как мало. Взяла бы она его за руку, повела куда-нибудь… да не знает куда. Люди отреклись от него — а все же к людям надо ему идти. Но куда, к кому?.. Перебирает Марика мысленно всю деревню. Скажем, соседи… Нет, с ними делать нечего. Они своей жизнью живут, сами по себе, одни так, другие этак. Не сварить с ними каши Йошке… На Главной улице стоят высокие заборы зажиточных хозяев; никто не знает, что там, за этими заборами. У самых богатых ярко раскрашенная решетка лезет в глаза прохожим, солнце и ветер свободно гуляют меж чугунными ее завитками. Однако сквозная эта решетка прочней и надежней отделяет дворы от улицы, чем глухой дощатый забор… Сколько домов, столько разных людей; лишь в артели были они одинаковы и спаяны… Куда же все-таки деться Йошке? Перед глазами проходит деревня, дом за домом, будто шагает Марика вдоль улицы; вот она возле правления. Рядом аптека, дом священника, школа; в церковном дворе набухают почки на сирени…
Сирень с церковного двора свисает на улицу; подальше — каштаны тянут ветви к небу. Под деревьями лилии, фиалки развертывают листья. Жена священника очень цветы любит, летом всегда раздает бабам гвоздики, тюльпаны, ноготки…
— Знаешь, что, Йошка, — вдруг радостно говорит Марика, — сходи-ка в церковь…
— Я? В церковь? — удивляется Йошка. Выглядит он так, будто поручили ему что-то, а он не выполнил поручение и теперь старается не думать об этом.
— Ну да. Там ведь тоже люди. А потом… не можем же мы совсем сами по себе…
Задумчиво смотрит Йошка на Марику, и вспоминается ему детство. Когда он школьником еще был и каждое воскресенье надо было петь в церкви. Сидели они наверху, на хорах, один номера псалмов вывешивал; и все вместе вопили, как мартовские коты. Потому что ректор их слишком уж высоко начинал всегда. Длинный, худой человек был ректор, лицо у него краснело от усилия; школьники и прихожане все время отставали от него, не могли вытянуть. Ректор вертел головой то туда, то сюда: мол, пойте же, подтягивайте… да все напрасно. И еще успевал терзать орган без всякой жалости. Они, ребятишки, пытались вступить то тут, то там, да недолго выдерживали. Так что ректор один дотягивал кое-как до конца. Стоял потом вспотевший, лоб вытирал ладонью.
Вытаскивал большой, красный, как флаг у социалистов, платок и устало сморкался в него.
…А однажды как-то — на пасху это было, во время причастия, — прихожане по очереди шествовали к алтарю. Сначала старейшины, потом пожилые мужики, молодежь, бабы, девки — как положено. И каждый раз новый псалом надо было петь — для старейшин один, для пожилых другой, для молодых — третий. Особый псалом предназначался для баб, особый для девок.
Невероятно много приходилось петь в таких случаях, даже у ректора не хватало сил начинать, и вытягивать, и опять начинать. Так что школьники повзрослев начинали во очереди: трое-четверо ребятишек с хорошими голосами. Все заранее обсуждено было с ректором, еще в школе. Псалом для стариков запевал Макра, для мужиков — Тарцали. Красный Гоз четвертым был, ему выпало начинать для старух. Ну ладно, двигаются старушки, приближаются к священнику, ректор делает Гозу знак, тот зажмуривает глаза и заводит:
Положение было скандальное. Ведь псалом этот для девок предназначен, а не для старух! Да делать нечего, пришлось петь до конца. Ректор сердито жал на клавиши, орган ревел перепуганно, люди оборачивались, смотрели на хоры, головами качали. Даже священник прервал на минуту обряд и наверх посмотрел. Однако затем продолжал раздавать причастие, как ни в чем не бывало.
Все это вспоминает сейчас Красный Гоз. Видится ему переполненная церковь, пестрая толпа девок, ощущается чистый запах мыльной воды; и еще голод он чувствует: в те времена столько приходилось петь, что под конец животики сводило от голода. Дома потом съедал Красный Гоз свой томатный суп, так что за ушами трещало… Кончив школу, перестал он ходить в церковь. Не до того было. А если и забредал иногда, то сидел там равнодушно, как путник в теплой шубе, которому не страшно, даже если очень холодно будет в дороге…
— Пойти, что ли, в церковь, в самом деле, — говорит он и смотрит на Марику, будто ждет, не придумает ли она что-нибудь получше.
— Вот и славно… — тихо говорит Марика, ополаскивая руки. — Принесите, матушка, сапоги…