С тех пор как пришлось уйти ему из артели, он и на поденщину больше не ходил. И не собирается. За день несколько раз наведывается к кузнецу, телегу поправляет (купил подержанную за двадцать два пенгё), или в лавку отправляется, в поле. И каждый раз по улицам приходится идти, на виду у всей деревни. Это средь бела дня, в будни.
Словно по чужой деревне он проходит, по чужим улицам, глаза прячет. Очень ему стыдно. Почему — сам толком не знает, а стыдно. Будто бездельником вдруг стал. Хотя стыдиться-то ему, в общем, нечего. По делу ходит, как и другие мужики. Так и живет теперь: ни эконом, ни инженер им не командуют, старшой за ним не смотрит. Думает он, что это и есть настоящая крестьянская жизнь, так живут все хозяева, и мелкие, и зажиточные… А все ж таки кажется ему порой, что эти настоящие мужики немножко как бы за счет тех, ненастоящих, живут. Будто те, кто вынужден заработок искать на стороне, спину гнут не только для помещика или для какой-нибудь компании, но и для самостоятельных хозяев… Сам он теперь тоже хозяином стать вознамерился — а сердце все тянет его к тем, кого оставил…
Но ведь те отреклись от него, отказались. Позволили, чтоб выгнали его из артели, как приблудную собаку…
Раньше, бывало, полгода пройдет, пока вспомнит кто-нибудь, что он живет на свете, и вызовет в правление. А теперь то и дело бежит к нему за чем-нибудь рассыльный. То секретарь вызывает: хороший издольщик ему нужен, не возьмется ли Красный Гоз секретарское поле обработать? То староста за ним посылает, поговорить хочет. С трудом привыкает Красный Гоз ко всему этому. С каким-то непонятным стеснением заходит даже в лавку господина Берната, которого в прошлом году, зимой, отхлестал по щекам. Чего ему, казалось бы, стесняться? Или у него деньги не такие, как у других? Или думает, что господин Бернат набросится сейчас на него, как ястреб на цыпленка? Чтобы за оплеухи отплатить.
Однако ничего особенного не происходит. Господин Бернат сдачу дает, смотрит, улыбается. Кулаками не размахивает.
Среди людей Красный Гоз чувствует себя, словно голый. Даже зябко ему немножко. А ведь он ходит по земле с открытыми глазами и знает: все это потому, что уже нет у него за спиной артели. Артели, вечной, как сама деревня, хоть и все время меняются в ней люди. Раньше, с кем бы ни имел он дело, всегда чувствовал поддержку, силу артели. Теперь кончено. Корабль, на котором он плыл, пошел ко дну, а его выбросили на берег волны…
Правда, Тарцали, кореш его, тоже ушел из артели; да и это кажется уже не таким важным, как прежде. И дружба сейчас не та, что раньше. Не та обстановка, не те нравы.
Прежде воскресными утрами дел у него было столько, что не знал он, с чего и начать. А теперь все наоборот. Побриться он еще вчера побрился, времени было вдоволь; и дрова наколоты… Словом, все сделано, что в воскресенье полагалось сделать. Теперь ходит он за Марикой туда-сюда, места себе не может найти. Марика цыпленка ощипывает возле колодца (еще штуки три осталось с осени) — он рядом стоит. Марика в сени уносит таз, он околачивается немного во дворе, потом тоже в хату идет. Марика выбегает из сеней воду выплеснуть, в которой цыпленка мыла, и чуть не натыкается на Йошку.
— Он… — произносят они одновременно и смеются, глядя друг на друга. Однако смех этот — как утреннее солнце: светить светит, а не греет… Йошка в сенях топчется, однако и тут он мешает: мать устроилась в сенях двойняшек купать. А те ни за что купаться не желают. Особенно Эржебет недовольна, орет что есть мочи. А как бы она орала, если б вода и в самом деле была холодной!..
Определенно нынче он здесь не у дел, вот ведь беда.
— Дайте мне какую-нибудь работу, — требует он наконец.