Часы на колокольне бьют половину двенадцатого; народ к обеду готовится, кое-где уж и на стол накрывают. А в иных домах только лапшу в суп кладут. На кровати разложена праздничная одежда. Проветривается. Чтобы моль не завелась. Мужики, побритые, причесанные, глядя в тарелку, хлебают суп; детишки ссорятся из-за места, или из-за стула, или из-за ложки: у другого ведь, известно, и стул лучше, и тарелка, и ложка… Где подзатыльник сорвется с отцовской руки, а где просто прикрикнут, — да это больше для важности. Ведь что за воскресенье без шума, без суеты! Иные хозяева недавно лишь свинью закололи, варят суп из хребтины. Конечно, тоже с лапшой. У кого хребтина кончилась, тот курицу зарезал: все равно не несется! Кое-где остались еще осенние цыплята — тоже хорошо для воскресного обеда. А кто у мясника говядины купил — павшую корову разделал мясник; надо кому-то и это мясо есть. Зато дешево!
Но суп есть в каждом доме. Какой-никакой, а суп.
К мясному блюду приготовлена подливка или гарнир; из помидоров, из крыжовника, а то еще из вишни, из огурцов, из лука, из хрена; на сладкое — хворост, или пирожок, или просто какая-нибудь лепешка из сдобного теста.
Все, что на столе, — от бога. Значит, все надо съесть.
Марика бульон с яйцом приготовила на обед, а на второе — паприкаш из цыпленка. Сладкое с вечера осталось; такой вот у них обед. Когда Йошка возвращается домой, еще не накрыто, конечно, на стол.
— Проголодался? — спрашивает у него Марика.
— Еще как. Вот не думал, что в церкви можно так проголодаться…
Марика гладит его по щеке, немножко еще и похлопывает, потом отворачивается к плите, крышкой гремит на кастрюле.
Йошка идет в горницу, и, как только переступает порог, откуда-то возникает в нем мелодия псалма… Чуть-чуть не запел он вслух — лишь в последний момент успевает перестроиться на какую-то песню.
— Эй, сынок, не годится петь, когда из церкви идешь, — ворчит мать. Вилки она чистила в сенях и теперь входит вслед за сыном в горницу.
— Полно, мама. Раз хочется, значит, надо петь… — и поет себе дальше. Голос у него сильный, красивый; раньше частенько звенел от него двор. Да в последнее время что-то не пелось ему после того случая на земляных работах.
Снимает Йошка черный пиджак, передник повязывает: двойняшки во время еды всегда у него на коленях пасутся.
Мать тарелки ставит на стол, Марика дует на половник, суп пробует; а Йошкин голос уже во дворе слышится, где-то возле хлева.
В этом доме, по всему видать, обед пройдет, как надо.
В одном доме — так, в другом — иначе. У соседей, у Сокальи, тоже шумно, да совсем по-другому. Старик со старухой здесь ругаются. И во двор летит вдруг полное блюдо голубцов.
Что поделаешь! Не может же у всех быть все хорошо…
У Жирных Тотов тоже накрыт стол. В этом доме едят на скатерти, с салфетками. С тех пор как Пашкуиха пришла сюда невесткой, многое тут изменилось.
Однако напрасно поставлены на стол по две тарелки одна на другую, рядом с тарелками ножи, вилки, ложки разложены по всем правилам: простывает обед. И молодые и старые ходят кто где, а за стол никого не тянет. Все потому, что в угловой горнице, на диване лежит Ребека и тихо стонет…
Лежит она на боку, в светлом тафтовом платье, рисунок на котором похож на рассыпанные крошки белого хлеба. Лицо у нее бледное, темные круги обозначились под глазами; вообще-то выглядит она хорошо, вот только платье это, не для сорокалетней оно бабы. Ну да ладно: недаром ведь говорят, бабе столько лет, сколько она сама себе дает. И где это сказано, что пожилые бабы должны обязательно в черном ходить? Нигде такого не сказано. Один раз живем, а там что будет, то и будет. Вот только теперь бы пронесло, господи…
Не потому она стонет, что больно ей, а потому, что страшно, ох, как страшно. Вертится в голове: семь месяцев… девять месяцев… Как бы из семи сделать девять или вообще бы месяцы не считать?
— Сходите за повитухой кто-нибудь, чего болтаетесь попусту? — прикрикивает на домашних старый Тот.
Геза, тот даже не глядит в их сторону; ему до всего этого — никакого дела, сидит на лавке, молча возится с ружейным прикладом. Зато Ферко хватает шапку и — бегом. Прямо к Шаре Кери.
К этому времени, конечно, дыма и в помине не осталось. Шара Кери и Ференц Вираг сидят за столом, друг против друга, едят оладьи.
— Хороши же мы… Наверняка увидела нас та баба, — говорит Шара Кери.
— Ну и что? Пусть и ей будет какая-то радость.
— Разговоры ведь пойдут, господи…
— Пусть себе. Все равно скоро поженимся; только вот оформим, чтобы без объявления, — и все… Ишь, вздумали посмешище из меня делать. Не угодил я им… Ну, я еще покажу!
Кому он покажет и что — не успел сказать Ференц Вираг: шаги раздаются в кухне. Шара Кери вскакивает, выходит быстро. Чтобы опять не увидели их вместе.
— Здравствуйте. Пойдемте, пожалуйста, скорее.
— С женой что?
— С ней. Я думаю, это самое…
— Ступайте, я за вами следом, — и уходит обратно в горницу.
У Вирага темнеет в глазах. Это что же, так и станут ее каждую минуту таскать куда-то? Ну нет, он этого не допустит!
— Я такого не желаю терпеть, — говорит.
— Что терпеть?