Читаем Пядь земли полностью

На Марике просторное бумазейное платье турецкого покроя. Иное на нее теперь и не годится. В поясе платье даже немного шире, чем надо. Волосы причесаны на прямой пробор, и узел она стала ниже спускать. В одежде все рубчики сглажены; даже швов и застежек не видно. Платье словно бы и не сшито, а вылито на нее, из одного куска ткани. На ногах — старенькие, выцветшие тапочки; войдя в сени, Марика сбрасывает их и стоит так немного, ждет, чтобы прохлада от глинобитного пола поднялась в ноги и потом выше, до самой груди. Снова надевает тапочки. Но тело уже стало удивительно свежим, легким, будто от хмеля. С радостным, щекочущим волнением ощущает Марика обтягивающую живот кожу — уже не раз испытывала она это, ступая босыми ногами на прохладный пол в сенях. Должно быть, что-то похожее чувствует набухающая почка или готовый раскрыться бутон. Кажется Марике, что в ней затаилась какая-то бездонная глубь, а ей, Марике, совсем не страшно от этого, а легко и свободно.

И тут вдруг ощущает голод, голод безжалостный и острый. И еще — странный какой-то это голод: хочется ей чего-то такого, что было бы сладковатым, но в то же время мягким… даже больше, пожалуй, мягким, например, как осенняя опавшая листва в садах, когда, подернутая инеем, мягко шуршит она под ногами. И чтобы это… ну, то, чего ей хочется, было бы такого цвета, как предвечернее небо, с которого только-только исчезла яркая радуга. Немного синеватое, но скорее все же оранжевое.

Мучительно это ощущение, почти болезненно. Кажется: если не получит Марика сию же минуту того, что ей надо, то дом рухнет ей на голову, конец света настанет. Открывает дверцу шкафа, шарит по полкам. Чашки стоят здесь, кружки, горшки, большие и поменьше. На блюдце сала кусок, рядом — хлеб, масло, в горшочке — гусиный жир, несколько абрикосов, горстка вишен…

И теперь она совсем ясно чувствует, что прежний голод сменяется в ней новым желанием — как в церкви сменяется на доске номер псалма. Теперь уже хочется ей молока, холодного, из белой фарфоровой кружки, на которой рассыпаны большие, круглые, синие горошины. И чтобы фарфор был белым-белым, а горошины — как следы от пальцев, испачканных чернилами. И тут дыхание замирает у Марики в груди: ведь такой кружки, поди, и на свете-то нету. Это даже не испуг, а прямо-таки отчаяние: должно быть, такое отчаяние чувствуем богач, который не попадет в царствие небесное, если не пролезет через игольное ушко. Но в следующий миг все становится простым и ясным: ведь как раз такие кружки купил ей Йошка этой весной, на ярмарке в Комади… И Марика понимает, что не молоко совсем ей нужно, и не оранжевое небо с радугой, и не мягкая сладость, у которой и названия-то нет… Просто Йошка ей нужен. Йошка, один лишь Йошка…

Это потребность и души, и той головокружительной, бездонной глуби, которой пронизана Марика. Так крохотное семечко, летящее по ветру, переполнено трепетным шумом еще не существующих лесов.

Наливает Марика в кружку с синими горошинами молока, отрезает ломоть хлеба, усаживается на веранде.

И вдруг замечает с удивлением, что тень от стрехи словно бы передвинулась в сторону за те несколько минут, что она провела в сенях.

Всего-навсего на один шаг, но передвинулась.

Боязливо оглядывает Марика просторный двор; сколько раз оглядывала она его за полгода замужества… И каждый раз открывала что-то новое. Теперь вот тоже впервые заметила, каким пышным букетом ложится на беленую стену соседней хаты тень от яблони. Только у попа или у секретаря в доме стоят на столе такие красивые букеты… А тень шелковицы отливает зеленью, как мох на крыше ранней весной, да еще на скатерти алтаря господня надпись в старое время вышивали такими вот зелеными нитками. Если зажмурить глаза, то можно даже представить и прочесть всю надпись: «Вышита во славу Господа женой прихожанина Миклоша Пашкуя…» В детстве Марика еще видела эту старуху, свекровь теперешней вдовы Пашкуй. Высокая, красивая была старуха, зимой в короткой шубейке всегда ходила, как нынче Пашкуиха ходит… Пашкуиха… Пирошка… Тарцали… Неторопливые мысли текут прохладной, ласковой струей, как полчаса назад лилась в ее тело прохлада от глинобитного пола. Крестным отцом, пожалуй, они Тарцали позовут — вместе с женой, конечно. Правда, в девках не особенно дружили они с Пирошкой — да зато Тарцали с Йошкой были корешами… Все будет так, как Йошка хочет.

Йошка, всегда один лишь Йошка…

Хлопает калитка, и странно Марике, что не Йошка входит во двор, а чужая женщина.

— Собака не кусается? — спрашивает женщина, нарядная, веселая, и идет к крыльцу, не дожидаясь ответа. А собака, Бодри, выскакивает из сарая, тявкает раз-другой, потом, виляя хвостом, подбегает и нюхает гостье руку.

— Не кусается… пошла на место, Бодри, — говорит Марика и встает. Поболтав молоко, выпивает остатки. С любопытством глядит на приближающуюся женщину.

Перейти на страницу:

Все книги серии Библиотека венгерской литературы

Похожие книги

Мсье Гурджиев
Мсье Гурджиев

Настоящее иссследование посвящено загадочной личности Г.И.Гурджиева, признанного «учителем жизни» XX века. Его мощную фигуру трудно не заметить на фоне европейской и американской духовной жизни. Влияние его поистине парадоксальных и неожиданных идей сохраняется до наших дней, а споры о том, к какому духовному направлению он принадлежал, не только теоретические: многие духовные школы хотели бы причислить его к своим учителям.Луи Повель, посещавший занятия в одной из «групп» Гурджиева, в своем увлекательном, богато документированном разнообразными источниками исследовании делает попытку раскрыть тайну нашего знаменитого соотечественника, его влияния на духовную жизнь, политику и идеологию.

Луи Повель

Биографии и Мемуары / Документальная литература / Самосовершенствование / Эзотерика / Документальное
Актерская книга
Актерская книга

"Для чего наш брат актер пишет мемуарные книги?" — задается вопросом Михаил Козаков и отвечает себе и другим так, как он понимает и чувствует: "Если что-либо пережитое не сыграно, не поставлено, не охвачено хотя бы на страницах дневника, оно как бы и не существовало вовсе. А так как актер профессия зависимая, зависящая от пьесы, сценария, денег на фильм или спектакль, то некоторым из нас ничего не остается, как писать: кто, что и как умеет. Доиграть несыгранное, поставить ненаписанное, пропеть, прохрипеть, проорать, прошептать, продумать, переболеть, освободиться от боли". Козаков написал книгу-воспоминание, книгу-размышление, книгу-исповедь. Автор порою очень резок в своих суждениях, порою ядовито саркастичен, порою щемяще беззащитен, порою весьма спорен. Но всегда безоговорочно искренен.

Михаил Михайлович Козаков

Биографии и Мемуары / Документальное