Однако тогда я совсем не понимала, что приходится переживать матери. Меня преследовали собственные кошмары. Но и пребывая в крайне угнетенном состоянии, я не могла не замечать, какие сплетни бродят по деревне, становясь все более громкими и угрожающими, хотя мать не только не желала их опровергать, но, казалось, совсем не обращала на них внимания. Та надпись на стенке курятника положила начало тонкой струйке недоброжелательства и подозрений, которые теперь, после расстрела у стен церкви, стали разливаться уже широким потоком. Люди ведь по-разному выражают горе – кто молча, кто в гневе, а кто-то и в ненависти к другим. Крайне редко горе пробуждает в людях их лучшие качества, что бы там ни вздумали вам поведать местные историки, и жители Ле-Лавёз не составляли исключения из этого правила. Кретьена и Мюриель Дюпре, потрясенных гибелью обоих сыновей, страшное горе на какое-то время повергло в безмолвие, но потом они вдруг принялись нападать друг на друга и постоянно лаялись – она сварливо и злобно, он грубо, по-хамски; они даже в церкви садились как можно дальше друг от друга, сердито сверкая глазами, и под глазом у Мюриель то и дело красовался свежий фингал; все это весьма попахивало настоящей ненавистью. Старый Годен забрался в свою нору, точно черепаха в панцирь в преддверии зимней спячки. Изабель Рамонден, всегда прежде острая на язык, если не злобная, вдруг превратилась в слезливую ханжу; она так беспомощно поглядывала на всех своими влажными темными глазами, и пухлый подбородок ее так дрожал, будто она вот-вот расплачется. Я сильно подозреваю, что она-то все и начала. А может, и Клод Пети, который слова доброго о своей сестрице не сказал, пока та была жива, зато теперь прямо-таки убивался по ней; или, возможно, Мартен Трюриан, который после расстрела брата должен был унаследовать все отцовское хозяйство. Смерть всегда заставляет крыс вылезти из подпола, а в Ле-Лавёз этих крыс было полным-полно: и зависть, и ханжество, и фальшивое милосердие, и алчность. Всего-то три дня прошло, а все уже подозрительно друг на друга посматривали. Шептались, собравшись по двое, по трое, а стоило пройти мимо, сразу затихали. Или ни с того ни с сего разражались слезами, а потом вдруг буквально через минуту своим же дружкам были готовы выбить зубы. И вскоре даже я догадалась, что все эти перешептывания, это вынужденное молчание, все эти косые взгляды и невнятные проклятия так или иначе связаны с нами. Это чаще всего имело место, когда поблизости оказывался кто-то из нашей семьи – когда мы ходили на почту за письмами, или на ферму Уриа за молоком, или в скобяную лавку за гвоздями. Каждый раз те же косые взгляды, тот же гнусный шепот. Однажды кто-то, спрятавшись за молочным сараем, запустил в мою мать камнем; потом как-то – уже после комендантского часа – в нашу дверь полетели комья глины. Женщины отворачивались, не отвечая на наши приветствия. И снова стали появляться те надписи, теперь уже на стенах дома.
«НАЦИСТСКАЯ ШЛЮХА!» – гласила одна. А на стене сарая для коз кто-то вывел: «ЭТО ИЗ-ЗА ТЕБЯ ПОГИБЛИ НАШИ БРАТЬЯ И СЕСТРЫ!»
Но мать относилась к этому с каким-то равнодушным презрением. Стала покупать молоко у Креси, когда на ферме Уриа ей отказались его продавать, а письма отправляла теперь из Анже. Прямо ей никто ничего не говорил, но однажды воскресным утром Франсина Креспен, возвращавшаяся из церкви, плюнула ей под ноги, и мать отреагировала мгновенно: плюнула Франсине прямо в лицо, и весьма метко.
А нас троих, казалось, в деревне вообще не замечали, особенно взрослые. Поль еще иногда общался с нами, но только когда никто не видел. Впрочем, время от времени кто-нибудь вроде сумасшедшей Дениз Лела мог подарить нам яблоко или кусок пирога; Дениз совала угощение нам в карманы и скрипела надтреснутым старушечьим голосом: «Возьми, детка, возьми, ради бога! Какая жалость, что и дети оказались замешанными в такие грязные дела!», а потом спешила восвояси, волоча черные юбки по тусклой желтой пыли и крепко сжимая костлявыми пальцами ручку корзины для покупок.
В понедельник все вокруг только и судачили о том, что Мирабель Дартижан – немецкая шлюха и, наверно, поэтому ее семью с самого начала щадили, не облагая данью. Во вторник кое-кто уже вспоминал, что и отец наш как-то раз выразил симпатию по отношению к немцам. В среду вечером несколько пьяных – «La Mauvaise Réputation» давно закрылась, и люди, напиваясь в одиночку, становились все более злыми и жестокими – явились к нашему дому и стали выкрикивать под окнами всякие оскорбления и швыряться камнями по закрытым ставням. Мы сидели у себя с выключенным светом и дрожали от страха, прислушиваясь к полузнакомым голосам, пока мать не выскочила из дому и не прекратила все это. В тот вечер они ушли по-тихому. Но на следующий день вернулись и вели себя куда более шумно. А потом наступила пятница.