Мы только поужинали и тут услышали, что они опять идут. Весь день было сыро, промозгло, на небо точно набросили старое влажное одеяло, так что у всех уже успело накопиться раздражение. Да и вечер принес мало радости, выкатив на поля клубы беловатого тумана, среди которого островком темнела наша ферма; туман влажными языками просачивался в щель под дверью и между рамами. Ели мы в полном молчании, что, впрочем, стало уже привычным, и без особого аппетита, хотя, помнится, мать постаралась приготовить именно то, что мы больше всего любили: свежеиспеченный хлеб, посыпанный маком, масло от Креси, rilettes, ломтики andouillette[77]
из прошлогоднего поросенка, горячие, шипящие в жиру кусочки boudin[78] и темные гречишные блинчики, почти прозрачные и хрусткие, как осенние листья. Мать изо всех сил пыталась казаться веселой и даже налила нам в глиняные кружки сладкого сидра, но сама пить не стала. Я помню, она постоянно улыбалась – правда, улыбка у нее получалась какая-то жалкая – или вдруг начинала хохотать с притворным весельем, будто лаяла, хотя вроде никто не шутил.– Я тут подумала, – прозвучал неожиданно серьезно и четко ее голос, как звон металла, – и решила, что нам нужно немного развеяться.
Мы равнодушно смотрели на нее. В воздухе висел прямо-таки одуряющий запах жира и сидра.
– Может, нам съездить в Пьер-Бюфьер проведать тетю Жюльетт? – предложила она. – Вам там понравится. Это в горах, чуть повыше Лиможа. У Жюльетт есть и козы, и сурки, и…
– Козы и у нас есть, – спокойно возразила я.
Мать снова рассмеялась тем же ломким невеселым смехом.
– Вот уж в чем я не сомневалась. Ты просто не можешь не перечить!
И я, глядя ей прямо в глаза, сказала:
– Значит, ты хочешь, чтобы мы сбежали отсюда?
Сначала она сделала вид, что не поняла, и произнесла с той же натужной веселостью:
– Конечно, вроде бы далековато, но на самом деле это только так кажется. Да и тетя Жюльетт будет очень рада с нами повидаться.
– По-твоему, нам лучше сбежать из-за того, что люди болтают? – не сдавалась я. – Будто ты фашистская шлюха?
Мать вспыхнула и резко воскликнула:
– Ты не должна слушать всякие сплетни! Ничего хорошего в этом нет!
– Нет? Значит, все это неправда? – обронила я просто для того, чтобы сбить ее с толку.
Я же знала, что неправда, даже представить себе не могла, что это может быть правдой. Я же видела настоящих шлюх. Все они были розовые, пышнотелые, довольно хорошенькие, с большими скучающими глазами и накрашенными губами – похожие на тех актрис из журналов Ренетт. Шлюхи то и дело хохотали и взвизгивали, носили туфли на высоких каблуках и держали в руках кожаные сумочки. А наша мать была старой, уродливой и раздражительной. Она, даже когда смеялась, все равно выглядела безобразной.
– Конечно неправда!
Но в глаза она мне ни разу не посмотрела. И я упрямо продолжила допрос:
– Тогда зачем нам убегать?
Мать не ответила. Как раз в этот момент во внезапно наступившей тишине раздался первый грозный гул собравшейся снаружи толпы, звон металла, глухие удары ногами в дверь – это все было еще до того, как в наши ставни полетел первый камень. Гул был голосом Ле-Лавёз, полным мстительного гнева и мелочной злобы; казалось, жители деревни перестали быть отдельными людьми, там больше не было Годенов, Лекозов, Трюрианов, Дюпре, Рамонденов, все они превратились в воинов единого войска. Осторожно выглянув в окно, мы увидели их: человек двадцать или тридцать у наших ворот, а может, и больше; в основном мужчины, но было и несколько женщин. Некоторые держали в руках фонари и факелы, и это напоминало недавнюю процессию по случаю праздника урожая, только у многих карманы были набиты камнями. Мы, как зачарованные, уставились на них в кухонное окно; свет из него широкой полосой падал через весь двор. Вдруг Гильерм Рамонден, тот самый, с деревянной ногой, запустил камнем прямо по нашему освещенному окну, и от старой деревянной рамы посыпались щепки, а осколки стекла разлетелись по всей кухне. Лицо Рамондена в мерцающем красноватом свете факелов было почти неузнаваемым, но я даже сквозь стекло почувствовала, какой тяжкой волной обрушилась на меня его ненависть.
– Сука! – Голос его тоже можно было узнать с трудом, так хрипло он звучал, и явно не только от пьянства. – Выходи, сука, пока мы сами в твой дом не ворвались да тебя не поимели!
Вслед за этими словами вновь послышался невнятный рев, громкий топот ног, затем дикие вопли, и по нашим не полностью закрытым ставням застучали мелкие камни и комья глины.
Приоткрыв половинку разбитого окна, мать высунулась наружу и крикнула:
– Ступай домой, Гильерм, дубина стоеросовая, пока еще стоять можешь! Не то тебя людям нести придется!
В толпе засмеялись, послышались шутки. Гильерм потряс в воздухе костылем, на который опирался, и снова заорал во всю глотку:
– Что-то ты больно осмелела, сука немецкая! – Язык у него явно заплетался, фразы он произносил невнятно. – Кто им насчет Рафаэля-то стукнул, а? Кто про «La Rép» им рассказал? Уж не ты ли, Мирабель? Разве не ты эсэсовцам донесла, что это наши люди твоего любовника прикончили?