А в это же время старый актер лежал у себя в гримуборной, растирал опухшие, со вздутыми венами ноги и с тоской смотрел на пол-литровую стеклянную банку с холодным супом, которая стояла на столике перед зеркалом. Он смотрел на нее и мучался. Этот суп ему дали в знак благодарности в госпитале, где выступал он с шефским концертом. Ему чертовски хотелось съесть этот суп, он истратил очень много сил сегодня, и впереди еще была большая работа, но он не мог съесть этот суп, он решил с самого начала, что не будет его есть, а отнесет жене. Он женился, когда ему было тридцать лет. Эта женщина была портнихой, она была красивой и статной, и, куда бы он с ней ни приходил, все на нее оглядывались, она родила ему сына, который теперь был в армии, она постарела еще до войны, но еще раньше он думал о ней, что она хорошая жена и хорошая хозяйка, но ему все-таки не повезло с женитьбой, потому что эта женщина совсем не смыслит в его ремесле и с ней нельзя поговорить о том, как его не всегда понимают в театре, и он стал искать сочувствия у других женщин и легко находил его, потому что был знаменитым актером. Перед войной у него была хорошая любовница, молодая, добрая. Он приезжал к ней после репетиций, привозил коньяк, а она варила ему кофе и слушала, как он жаловался, жалела его, и он стал думать, что ему лучше уйти к ней навсегда.
«Я бы мог его съесть, — думал он про суп. — Но там я съел одну тарелку, и у меня даже не вырезали талона из карточек, потому что начальник госпиталя хороший человек… Конечно, я могу его съесть, у меня работа, она сидит дома… Но у нее больное сердце, как же я могу его съесть? Потом я обещал, и это неблагородно. А кому я обещал? Ну, сам себе. Даже если сам себе, все равно это неблагородно. Но если я его не съем, меня уже не хватит на канкан».
Он перестал растирать ноги, одернул штанину, встал. Он медленно приблизился к гримировочному столику, где стояла банка, вздохнул, накрыл ее газетой и стал гримироваться.
А за стеной была гримуборная кордебалета. Там сидели молча, кутаясь в телогрейки и пальто, худенькие девушки с синей кожей на руках и ногах. Они сидели молча, с тоской ожидая, когда кончится антракт и их снова позовут на сцену. Они молчали. Только что унесли на носилках через служебный вход театра их подругу, совсем молодую балерину, которая перед самой войной кончила училище. Она упала на сцене в середине действия, когда они выстроились в ряд и в розовом луче света, который специально дал осветитель, чтоб их обнаженные руки и ноги были красивыми, шли в танце на зрителя. Она упала, и они сомкнули свой ряд, чтобы никто этого не заметил в зале. Сейчас им надо было снова выйти на сцену и танцевать, хотя их стало меньше.
В зале ждали, когда снова начнется эта легкая и веселая жизнь, посмотреть на которую пришли все сюда, и уже толпились в проходах, занимали места те, кто выходил погулять по фойе, покурить. Внезапно шумная волна прокатилась по залу, начали вставать со своих мест, зашептали, показывая в средний проход, потом наступила тишина, и все стали смотреть туда, в середину зала. Казанцев и Оля тоже повернулись на своих местах. По проходу шла женщина, она казалась высокой, потому что на ней было длинное бархатное платье с короткими рукавами, большим декольте на спине, это было красивое вечернее платье, плотно облегавшее ее тонкую талию, темные волосы женщины были уложены в высокую греческую прическу, они поднимались вверх, как черный факел, с белыми сединами по краям, и вытянутое лицо ее с ярко накрашенными губами было торжественным, она шла спокойно, слегка помахивая сумочкой. А за ней шел морской командир, в хорошо отглаженном кителе с золотыми нашивками, он был низкий и плотный, этот командир, и нес на руках старенькую шубку и свою шинель. Они прошли вперед, сели на свои места, а все смотрели на них молча, каждый знал — в зале сейчас не менее восьми градусов мороза.
— У моей мамы, — сказал Казанцев, — есть такое же платье. Она тоже в нем ходит в театр.
Медленно начал гаснуть свет люстр, зажигался закат на занавесе, опять появился человек во фраке и палочкой в руках.
— Ты бы могла снять платок? — спросил Казанцев.
Оля покорно высвободила руку из его ладоней, развязала узел на затылке и тряхнула головой. Волосы ее рассыпались. Она смотрела не на сцену, она смотрела на женщину, которая сидела впереди.
— У тебя есть расческа? — спросила она.
Казанцев полез в карман гимнастерки, вынул оттуда свою алюминиевую расческу и протянул ей. Музыка заглушила все шорохи в зале и все ширилась, ширилась, но он слышал, как потрескивают под расческой ее волосы. Он снова взял ее за руку, и снова взвился занавес, и раздались аплодисменты, когда, еще за сценой, прохрипел знакомый голос старого актера.
Он выбежал на сцену вслед за красивой женщиной.
— Стойте, кузина, — кричал он, — нельзя же, наконец, бегать от человека, который вас так любит!
— Но, дорогой кузен, — отвечала женщина, — вы забываете, что я вас не люблю.
— Конечно, забываю, — сказал он, — какой же дурак будет об этом помнить. И кроме того, вы меня полюбите.