Нинка, наверное, почувствовала, как плохо ему, подошла, погладила по голове. Он, отвыкший от ласки, по-детски ткнулся лицом ей в плечо.
— Ой, Коленька, — сказала она.
И тут им завладело то, что испытал он уже в лодке, когда целовал ее, и он снова стал целовать, чувствуя волосики над ее губой. И все исчезло в горячей, светлой свежести…
Он ушел от нее, когда над поселком, над озером и лесом задымилось небо. Было смутно и нехорошо. Тоскливая, нудная боль щемила сердце. Но едва он вошел в лес, увидел облитые холодным светом сосны и белую дорогу, почувствовал запах хвои, старого снега и еще чего-то тонкого, апрельского, чему и названия-то нет, — бывает оно в лесах по ночам только об эту пору, — как сразу все стало другим: упругим и четким.
Шишкин зашагал по дороге и чувствовал в себе необычную силу. Теперь он вспоминал про Нинку с нежным превосходством старшего: ее мягкие губы, волосики над ними и как она прижималась гладкой, прохладной щекой.
Он пришел домой на рассвете. Тетку дома не застал, а увидел записку на столе, что она ушла на смену. У стола стоял старенький обтертый чемодан. С этим чемоданом и пошел Шишкин в военкомат.
Их привели в красные кирпичные казармы, где обычно призывники ждали отправки. Все было так, как это видел Шишкин много раз. У решетчатой изгороди толпились женщины и девчата, совали пакетики меж железных прутьев.
Весь день он ждал, что его вот-вот окликнут, и он пойдет к решетке и увидит Нинку. Шишкин метался, жадно прислушивался к любому оклику, сам несколько раз выходил, прохаживался вдоль решетки. Ему очень хотелось увидеть Нинку еще раз, чтобы сказать ей на прощание что-то хорошее.
Вызвали его вечером, когда он совсем отчаялся. Побежал к ограде, протиснулся вперед и увидел тетку. Она стояла, прижавшись к решетке, в своей суконной форменке с медными пуговицами. Наверное, прибежала сюда сразу после смены. Оплывшее лицо ее было робким, печальным, и большие серые глаза смотрели тоскливо. Она протянула руку с темными от бесконечных медяков пальцами и погладила Шишкина по щеке.
— Одна я опять, — сказала тетка хрипло.
Шишкин представил, как вернется она в свою каморку с давно не беленными стенами, как будет ходить по ней, курить и надрывно кашлять, и ему стало жаль ее.
— Писать буду, — тяжело выдавил он из себя.
Тетка обрадовалась, влажные глаза ее повеселели.
— Ты пиши… Если что надо… Я всегда…
Она долго стояла и все гладила неумело Шишкина по щеке.
Потом, когда он ехал в эшелоне и вспоминал ее, ему хотелось сделать тетке что-нибудь хорошее, и он думал: «Вот вернусь со службы — платье ей сошьем. А то она все в этой форменке». И решил, как только вернется, купит ей платье, веселое, в синий горошек, какое было когда-то у матери.
Эшелон шел три дня. Выгрузили их на небольшой станции, а потом привели строем в казармы. И с тех пор они стали копать на песках.
На песках работали до вечера. Обед привозили к котлованам в полевых кухнях. Всем это нравилось, потому что не надо было идти строем в столовую. Собирались в пролеске, ели из котелков. Тут можно было поговорить и пошуметь.
Вечером в красном уголке политрук Можаев рассказывал про международное положение. Он стоял за столом, покрытым красной материей, и, сутулясь, сквозь толстые очки щурил глаза. Все знали, что политрук Можаев был учителем истории и призвали его из запаса. Он еще не привык к армейским порядкам и вел себя как на уроке. Поэтому на политзанятиях можно было и подремать и пошептаться.
После ужина был свободный час. Писали письма, играли в шахматы или просто слонялись без дела.
Вернулся с гауптвахты Сережа Замятин. Собрались на скамейке для курения, перед которой врыта была до половины в землю бочка с водой, куда бросали окурки.
Ротный трубач Калмыков, тоже, как и Левин, из джазистов, сколачивал компанию на завтра. Все ждали увольнения, которое давно было обещано. А завтра — воскресенье. В пяти километрах от казарм был небольшой городок, в котором стояли штаб батальона и две другие роты. Ребята считали, что тем повезло — все-таки служить в городке веселей, чем здесь, в пустынном, заброшенном месте.
Калмыков побывал как посыльный несколько раз в городке и даже обзавелся знакомствами. Сейчас, поблескивая золотой коронкой и морща от предвкушения удовольствий конопатый нос, рассказывал:
— Лабуха одного встретил. На саксе в ресторанчике шпилит. Обещал хорошую компанию. У них эстоночка в оркестре — сопрано высший класс. В общем, деточки, все будет в норме. Важно только выскочить.
— Может все сорваться, — засомневался Замятин. — Поведут строем в кино.
— Смоемся, — храбро предложил Калмыков. — А? Встряхнемся, деточки.
— Что касается меня, то я лучше бы сходил в кино, — сказал Левин.
— Дрейфишь, Изя?
— Нет… Но мне действительно хочется в кино, — мечтательно сказал Левин. — Очень хорошо сидеть в темном зале. Я там не был целую вечность.
— Ладно. Утром видно будет, — заключил Замятин.
Калмыков убежал трубить отбой.