Я напоил Вальку кипятком, напился и сам, налился так, что в пустом желудке забулькало. Никто не предполагал, что до Слюдянки будем так долго добираться, и не догадались снабдить нас съедобным. Сейчас бы картошечки печеной! Вот она, рядом, да не имею права я брать ее — обязан довезти в целости-сохранности. Сейчас бы ее на этот огонек, и через полчасика похрустывала бы на зубах поджаристой кожурой… Ладно, чего думать, расстраивать себя! Нельзя ее трогать, не имею права! Валька все равно не может ее есть, а я… я ничего, не помру. Вальке бы молочка горяченького! Да где его взять, молочка-то!
С трудом отбросив мысли о еде, я залез к Вальке под полушубок, примостился рядышком. Тепло, которое влил в себя вместе с кипятком, быстро улетучилось, и я опять залязгал зубами. В животе бурчало, и мысли о еде опять пришли в голову.
Я вспомнил нашу водолазную столовую в бывшем клубе. В зрительном зале стояли рядами длинные столы, висел гомон от здоровых матросских глоток, стук и бряк ложек по алюминиевым мискам, пар от бачков с флотским борщом или с саговой кашей. Валька однажды этой каши облопался. Дневалили мы тогда по камбузу и вечером, сдавая смену, выскребли остатки из котла, целый бачок наскребли, наелись от пуза. Валька хватил лишку, потом животом маялся. Кашу эту я впервые в жизни встретил, отродясь о такой и слыхом не слыхал и видом не видал, да и другие ребята тоже. Но каша всем пришлась по языку — и сытна и вкусна. Говорят, из сагового дерева она делается, а дерево это растет в Африке. Вот где благодать, в Африке! И теплынь — нагишом ходи, загорай, и каша на деревьях растет! А что же нам в школе про это дерево не говорили? Про хлебное говорили, про железное говорили, а про саговое — нет. Вот страна! И каша и булки на деревьях растут! И тепло-о! А пар костей не ломит — всем известно.
У меня опять зуб на зуб не попадал. Опять из вагона все тепло высвистело — его и было-то с горстку. Надо в печку дровишек подбросить, а то тут окочуришься и саговой каши больше не попробуешь.
Я вспомнил нашу роту, размещенную в бывшей школе, двухэтажные нары, которые мы сами же и сладили, наши матрасы, набитые соломой, на которых мы спали вповалку друг возле друга и рассказывали на ночь небылицы да разные байки, хихикали втихаря, когда дневальный кричал: «Прекратить разговоры! Отбой был!» У нас с Валькой места были рядышком на нижних нарах, сверху в щели между досок сыпалась соломенная труха, порошила глаза, в нос набивалась — чихали, а все равно хорошо — ребята рядом и тепло. Нет, надо вставать. Сколь ни лежи — никто, кроме меня, «буржуйки» не раскочегарит.
Я снова набил печку дровами.
Сколько мы уже едем в этом проклятом «пятьсот-веселом»! Вот уж недаром его так окрестили, веселья в нем — до слез! Прошло двое суток, как нас с Валькой затолкали в эту теплушку, сказав, что к утру мы будем в Слюдянке. Тут всего дороги-то полторы сотни километров. Садились мы ночью, часа через два после того, как Вальку ударил ножом дезертир.
Ухайдакались в тот день мы до предела, но вечером в местном клубе показывали кино «Воздушный извозчик», и мы пошли посмотреть. Народу в клуб набилось что гороху в куль. После студеного ветра на берегу Байкала и оледенелых бревен, что грузили на железнодорожные платформы, мы оттаивали, приходили в себя, вновь обретали человеческий вид. (Перед отправкой на фронт вдруг подняли всю водолазную школу и бросили на погрузку бревен на станции Мысовой.)
Картину гнали по частям, и в перерыве, пока киномеханик возился с пленкой, зажигалась в зале слабосильная лампочка. Матросы побойчей пришвартовывались к девчатам, посмирней просто блаженствовали в тепле да следили за действиями своих более проворных корешей, втайне завидуя им.
В один из таких перерывов вбежал кто-то из наших и крикнул в дверях заполошным голосом: «Полундра! Еальку зарезали!» Опрокидывая скамейки, матросы кинулись из клуба. Меня кто-то больно давнул в дверях, покрыл матом, и мы гурьбой вывалились в ясную зимнюю ночь.
После темноты луна показалась ослепительно яркой. Длинные черные тени падали от домов на сугробы, на прорытые в снегу тропинки, на заезженную санями дорогу. Впереди кто-то кричал: «Туда он побежал! Туда!» Кто «он» и куда побежал, я не понял. Поскользнувшись на крыльце, я загремел по обледенелым ступенькам и угодил в сугроб. Пока барахтался в снегу, пока выбирался на расчищенную тропинку, все матросы убежали кого-то догонять, и лишь четверо, чернея шинелями, медленно, как похоронная процессия, несли что-то мимо меня в клуб. Я не сразу понял, что несут Вальку. «Осторожно! Осторожно! — говорил кто-то. — Голову, голову держите ему!» Я подхватил запрокинутую голову и почувствовал на пальцах что-то теплое и липкое. И только в клубе, когда Вальку положили на скамейку, разобрал, что это кровь. Ножевая рана была страшной, она тянулась от уха до подбородка, кровь залила шею, перепачкала мертвенно-белое лицо. Валька хрипел, силясь что-то сказать, из раны его всплывали розовые пузырьки.